красноармейцам:
— Скидай сапоги!
Батальон оживленно загудел, понимая, что? это значит.
— Ты тоже, как все, — посоветовал Серкин, — а то ноги спалишь. Горячо будет!
Затем велел бойцам построиться и весело закричал:
— Ро-оты, бегом!
Крестьянцы, те, что выехали в бой на телегах, поспели в Ужевку вовремя. Еще в Есаульской они простились с возчиками и, примкнув штыки к винтовкам, кинулись к своим вдоль речки Зюзелги. Спрыгнув в окопы повеселевшей обороны и едва отдышавшись, крестьянцы ринулись в бой.
Однако штыков пока было мало, и пришлось вернуться в свои окопы. И тут, поняв, что красных невелика пригоршня, пошла на окопы конная казара. Ее подпустили вплотную к Ужевке и открыли губительный пулеметный и ружейный огонь, положив рядами на рваную землю.
И в этот час сюда же выбежал, стуча сапогами (люди обулись перед боем), батальон Важенина, и весь полк разом пошел врукопашную.
Ночевали в Ключевке, отбитой у неприятеля, и всю ночь слышали перестрелку: роты Степана Вострецова, переброшенные на телегах по соседству, сильно трепали 50-й полк 13-й Сибирской пехотной дивизии. Целый батальон этого полка угодил к Вострецову в плен.
Напряжение боев дошло до предела. Войцеховский делал судорожные усилия, чтобы переломить ход сражения, хоть как-то напугать красных, лишить их наконец железной, несгибаемой уверенности в победе.
Еще в ночь на двадцать седьмое июля сводный отряд генерала Перхурова, в который вошли 2-я Оренбургская казачья бригада, 9-й Сибирский полк и сотня белоказаков, проник в красный тыл и напал на 6-ю роту 230-го Старорусского полка 26-й дивизии Генриха Эйхе. Рота погибла под клинками белых, но Перхуров еле унес ноги: подоспевшие на выручку красные части положили на поле боя около тысячи его бойцов.
И снова свистели и крутились окрест Челябинска смертельные вихри сражений, и замолкали навеки и красные парни, и белые, и никакие, то есть совсем случайные люди, угодившие под снаряд или пулю.
Колчак метался у оперативной карты, кричал на генералов, требовал «самых последних усилий», чтобы наконец задушить Тухачевского в удавке свежих полков.
241-й Крестьянский полк, только что спасший от смерти своих в Ужевке, сам вскоре попал под удары белого кавотряда, и тогда на выручку крестьянцам поспешил рабочий батальон Степана Вараксина.
Важенин уж знал, что Вараксин — казак, родом из станицы Кичигинской Троицкого уезда, слесарь с завода «Столль и К°», коммунист. Это был чубатый широкогрудый парень, и его синие незамутненные глаза открыто и весело смотрели на мир.
Рабочий-комбат в этом бою бежал почему-то впереди своих цепей, бил из маузера, длинного, как ружье, и Важенин тотчас понял, что товарищ еще не обстрелян и потому полагает, будто его первейший долг мчаться во главе атаки, а то, не дай бог, еще подумают: он трус.
Благодаря короткими рваными словами так кстати подоспевшую помощь, Важенин внезапно всем своим существом почувствовал невнятную смертельную опасность и, бросив торопливые взгляды вокруг, увидел: конная лава, раскручивая клинки, несется на небольшой увал, где сгрудилась пулеметная команда Ивана Лабудзева.
Кузьма без труда определил, что вершники — казаки, ибо только они и в белых, и в красных войсках не подрезали коням хвосты. И вот теперь, гикая и разжигая себя злобой, белые натекали на Лабудзева, и ему было худо.
Красные пулеметы зашлись в горячечном бормотании, стук их слился в сплошную струю воя, но лава уже не могла и не хотела сдержать коней.
Важенин на бегу повернул свой батальон к увалу. Красноармейцы бежали на казаков, хрипя, обжигаясь горячим ветром июля и пороховых газов. Встретив на пути чьи-то старые окопы, они спрыгнули вниз, в сушь грубой глины, и сразу открыли огонь.
Кузьма поспел вовремя. Из неглубокой щели, близ увала, он увидел Лабудзева за пулеметом: рядом, без движения лежали номера «максима», все мертвые; а над Иваном крутился казак с перекошенным лицом и норовил достать пулеметчика длинной полицейской саблей.
Важенин выстрелил в конника из нагана и продолжал стрелять даже тогда, когда казак кулем валился с седла. Затем, выскочив из окопа, Кузьма, бог ведает для чего, схватил за повод испуганную кобылку убитого, и передавая ее Ивану, поднявшемуся с земли, сказал, как в детской игре, весело и значительно:
— Бери и помни!
— Это я навеки запомню, браток, — хрипло отозвался Лабудзев, — и матушка моя, даст бог, запомнит. Спасибо тебе.
— Да ты о чем? — сконфузился Важенин. — Перестань!
Вскоре наступила ночь, и оба командира условились отдыхать рядом, меж Долгой и Ключевкой.
Развернув скатки, постелив одну шинель под себя, а другой накрывшись с головами, товарищи свернули козьи ножки и, покуривая, стали беседовать.
— Вот я думал, ночь придет, — говорил Лабудзев, — и свалюсь я дареной кобылке под брюхо, и кану в сон, как в болото. А, погляди-ка, не спится! С чего бы это?
— А с того, — степенно объяснял Кузьма, — что хлебнули мы с тобой нынче много горячего, помочалили душу. А беспокойство — всегда бессонница.
— У тебя тут мать-старушка, в Челябе? — спрашивал Иван. — Это какое же счастье сыну на мать поглядеть в такую пору! А еще того более — матери сына обнять. Вот уж, скажу, удача, сравнить не с чем!
— Живые твои слова, — счастливо улыбался Кузьма.
Со стороны было бы, наверное, смешно и трогательно слушать двух обросших щетиной мужиков, толковавших подобным образом меж боями. Но любой фронтовик ничего манерного в такой картинке не найдет.
— Знаешь, Кузьма, — после долгой паузы возобновлял разговор Лабудзев, — война она и есть война, и коли пуля меня поймает, будь добрый — поклонись моей матери — вот тебе адресок на Гомельщине.
— Да что ты, что ты! — отговаривал его Кузьма. — Не баско говоришь. Войны с ноготь осталось, непременно уцелеем.
И посмеивался:
— Мы еще с тобой женихаться пойдем, после войны-то. Так парой и отправимся.
— Ах, хорошо это — верить в фортуну, — не соглашался Лабудзев. — Однако огонь кругом, а в огне помирают, и ты не хуже меня о том знаешь. Возьми адресок.
И он совал товарищу записку, сочиненную загодя, а Важенин, испытывая душевную неловкость и горечь, торопливо прятал листок в карман.
— А после и ты мне свой адрес скажи, — уговаривался Иван, — хотя, в случае чего, я твою маманю в Челябе где хошь найду!
Вот так они проговорили полночи, и вдруг, как по команде, заснули, — и никакие визги и высверки снарядов их уже не могли разбудить.
К рассвету на позиции явился военный, сразу видать — из запаса, шинель коробом на спине, что-то писал себе в книжечку, разглядывал оборону через круглые железные очки. Часовые тотчас загребли незнакомца под ружье, доставили к батальонному, растолкали его кое-как.
— Кто таков? — прохрипел Кузьма, сидя на земле. — Документ!
Пожилой дядечка подал комбату бумагу, Важенин долго и бессмысленно глядел в нее, пока до его сознания не дошли два дорогих слова: «Красное Знамя».
Кузьма, будто сработала в коленях пружина, вскочил на ноги, ухватил краскома за руку.
— Так ты и есть Пантелеев, редактор? — весело спрашивал он гостя. — А я — Важенин. Слыхал?
Пантелеев тоже обрадовался нежданной встрече, они тут нее залезли в пулеметный окоп, и бывший выложил нынешнему все, что записал в последние дни на школьных линованных листах.