тачки и носилки, и окрест разносился лихорадочный, быстрый стук.
Впереди 228-го полка шла лишь разведка, а еще восточнее двигались всего три человека, проводники Пронькин, старик башкир Аюп Гиляжев, которого комполка нашел в помощь Ипату Мокеевичу, и Лоза. Санечка сама попросилась у Витовта Казимировича идти со стариками, и Путна разрешил, полагая, что молодые глаза и ноги не будут лишними в этом малом пожилом обществе.
Гиляжев, которого Пронькин, знавший местные обычаи, называл Аюп-ата, жил когда-то в приюрюзанской деревеньке Атняш. Он охотился, сплавлял лес и даже лопатил прибрежный песок, хотя никто, кажется, не слышал о золоте на Юрюзани.
Путна, отправляя старика к Ипату Мокеевичу, спросил, на всякий случай, не забыл ли атняшец тропинки своей молодости по реке и окрестным лесам? Гиляжев даже побледнел от негодования и ничего не ответил, обиженно махнув рукой.
Все они — оба старика и Санечка — были в гражданской одежде и, случись внезапная встреча с неприятелем, вполне могли сойти за охотников или сплавщиков, добирающихся домой.
Пронькин уговорился с Путной: обнаружив опасность, он пришлет к нему парнишку с докладом, а на крайний случай — ударит из ружья.
Второй день марша клонился к вечеру, и Лоза с изумлением взирала на стариков, которые шли так, точно всего лишь четверть часа назад отправились в путь, — ни усталости, ни остановок, ни жалоб. Девушка уже давно едва несла ноги, хотелось остудить их в реке, но совестилась спутников и их возможных шуток.
Лишь раз спросила, будто бы для улыбки, отчего не сетуют и тяжко ли идти?
Ипат Мокеевич забавно сощурил глаза и ответил: если весь век жаловаться, то и жить некогда будет.
Но тут же, правда, добавил, что оба они — то есть Гиляжев и Пронькин — «от пня народ» и уставать им в собственной тайге нет никакого резона.
Весь минувший день проводники шли молча, вслушиваясь и вглядываясь в ущелье, в мешанину деревьев, в жаркое небо над головой.
Однажды на полном и ровном ходу Ипат Мокеевич вдруг стал колом, приложил к уху ладошку, затаил дыхание, но тут же его глаза успокоенно потухли, и он таинственно усмехнулся Гиляжеву: где-то на востоке, в горах, покатал камни громок и стих, будто пробормотал во сне.
— Не зря у нас июль грозником зовут, — сказал Аюп-ата, утирая тряпочкой пот со лба.
Потом снова и беззвучно продолжали путь. Но общительный Пронькин с трудом хранил безмолвие и не раз пытался заговорить с молодым человеком.
— Угомону не знаешь… — не поддержала этих попыток Лоза. — Слушай и гляди, Ипат Мокеевич.
— Ежеват ты, сынок, — покачал головой Пронькин, вполне понимая, впрочем, искреннюю суровость юнца. — Беседа нам не препона. Не бойся. Все, что надо заметить, — замечу.
— Не боюсь. А все ж помолчи.
Аюп-ата весело косился на таежника, даже будто бы подмигивал ему, как бы говоря: «Вон она, какова ныне молодежь. И слова не дает сказать старым глупцам!»
К исходу второго дня Пронькин не выдержал.
— Впервые на веку такое вижу, слышь! — возмутился старик. — И что ты за человек — ничему удивиться не желаешь! Можно ли вековать в мире, не зная его! В тайге иной раз слепота и глухота стоят жизни, вот что скажу, сынок!
Санечка отозвалась с внезапной пылкостью:
— Да нет, дедушка, мне все интересно. Но недосуг!
— Отчего ж — недосуг? Я ж поминал: все увижу и услышу. Ведь поминал?
— Да.
Таежник вдруг уколол.
— А может, паря, заячья душа в тебе?
Старик покосился на подростка и увидел, как внезапно побледнело и обострилось его лицо.
— Ты чо? — смутился спутник. — Иль обидел тя ненароком? Ну, не гневись, это так — сболтнулось, перешутил я лишку.
— Нет же! Какие обиды? — покачала головой Лоза, поняв, что и в самом деле колкие слова вырвались у старика без зла. Однако с этой минуть она уже не мешала Ипату Мокеевичу говорить, иногда даже как бы подбадривая рассказчика взглядом.
И Пронькин, уразумев это, с удовольствием пояснял теперь всякого зверя, и всякую птицу, и разную зелень, что там и сям попадалась в пути.
Девушка слушала рассказы таежника обо всем, что вокруг, но вопросов не задавала. Старик снова было подумал, что это равнодушие, но, взглянув на спутника, весело крякнул. Тот смотрел широко открытыми глазами на окружающий мир, будто впитывал его не одними лишь глазами, а, кажется, даже кожею тела. Правда, иногда лицо его каменело, брови сдвигались к переносью — у каждого человека свои беды с победушками. Но суровость быстро пропадала, и молодой человек снова самозабвенно слушал Пронькина и редкую речь Гиляжева. Все же глаза его обшаривали щель каньона, и зелень пихт и берез, мелькавшую, певшую и щебетавшую птичьими голосами.
В эту пору близ путников резко закричала кедровка; старик мгновенно смолк, весь превратился в слух, и даже тело его напряглось.
Однако птица смолкла, и старик усмехнулся.
— Это она нас, болтушка, заметила.
Вышагивая по берегу, говорил юнцу:
— В глуши идешь — все замечай и понимай, ибо от того иной раз жизнь — на кону. Бывает, человек глядит и не видит, слышит и глух, и не всякому дано разгадать, что там, за криком птицы, или под пеной воды, или в следах на песочке.
Вот, скажем, та же кедровка либо сорока. Сидит впереди тебя на ольховом подросте и чистит перья. Что из того следует? А вот что: с ее стороны путь чист, и ни людей, ни крупного зверя окрест нету.
Иногда все трое спускались к реке, ополаскивались прохладной водой, минуту-другую наблюдали за прибрежными рыбками.
Аюп-ата сообщал своему юному спутнику: в Юрюзани не только окунь, ерш или щука, что само собой понятно, но живут и форель, и хариус, и язь, а к тому же еще случается — выскочит на загорбок волны метровый налим и хватит по воде хвостищем так, что брызги — на берегу.
— Коли реку перебредаешь, гляди, чтоб быстрица не снесла, — поучал Ипат Мокеевич Санечку. — А впрочем, ничего. Быстряди не бойся — в тихой воде омуты глубоки. И черти водятся в тихой воде.
И весело усмехался.
Иной раз Ипат Мокеевич показывал Санечке голые косые ущелья, спрашивал, потешно щуря глаза и почесывая затылок:
— А скажи-ка мне, паря, чо замечаешь?
Лоза перечисляла увиденное, понимая, конечно, не о том пытает старик, что ясно всякому глазу, но ничего другого не могла обнаружить.
— Ну, гляди — ив память забей. — добродушно внушал Пронькин, указывая на скалы ущелья. — Царапины на них, много. Али не видно?
Санечка смущенно качала головой, еще не разумея, что это может значить.
— А коли царапины — так ведь легко понять: берег-сыпуха тут, камнепады часты, — пояснил таежник. — Это они след оставляют, и беда, стало быть, над головой висит.
Пососав пустую трубочку, продолжал:
— И без царапин постичь можно — место обвальное. Глянь, на реке чуть не шивера от тех осколков, а на деревьях пыль от камней, чо падали и воздух мутили.
Он поднимал вверх корявый прокуренный палец с крепким ногтем, говорил вежливо:
— Вот вперед и помни, не зевай в подобных местах, — и вздыхал: — А ты втесную к скале идешь и вверх не глядишь.
Санечка ежилась: не от опасности — от обиды на себя. Выросшая в глухом поселении, у Байкала, она