напоминавший строевого сержанта, превратился в старика, даже защищавшего меня от Мутти?.. А от меня самой — Еву, в той истории с татуировкой?..
Я смотрю на разверстую могильную яму…
— …misericordiam cum patribus nostris: et memorari testamenti sui sancti, — произносит священник.
Торжественно оглядывается и продолжает по-английски:
— Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек…[4]
Я надеюсь на это. Истинно верующей меня не назовешь, но я надеюсь. Может, эти мысли сами по себе меня обрекают на вечную гибель. Тут я ничего поделать не могу. Ну нету во мне того, что требуется для веры.
Теперь нам предстоит прочитать молитву. Притом молча — предполагается, что мы произнесем ее мысленным хором. Я вспоминаю первые слова, запинаюсь, путаюсь… И не могу продолжать.
Движимая каким-то неведомым чувством, я дотягиваюсь и беру Мутти за руку. Я закусываю губу, поскольку очень боюсь, что она меня оттолкнет, но при первом же прикосновении она крепко стискивает мою кисть. Холодные костлявые пальцы хватаются за мои с такой силой, что кольца впечатываются в кожу. Я задерживаю дыхание и закрываю глаза.
Когда я вновь открываю их, священник наклоняется и берет горсть земли. Потом не без изящества взмахивает рукой и роняет толику земли в могильную яму. Стук по крышке гроба поистине невыносим…
— Memento homo quia pulvus es et in pulverem reverteris, — произносит он опять по-латыни.
И еще дважды взмахивает рукой.
Я зажмуриваюсь — у меня все плывет перед глазами. Мир перестает опасно кружиться, но мне дурно, я боюсь упасть в обморок. Со мной такое бывало, я знаю симптомы. Если я вдруг упаду, то не свалюсь ли прямо в могилу? И если да, то как они меня станут вытаскивать?..
Мутти еще крепче сжимает мою руку, я даже вздрагиваю от боли. Будь на месте Мутти кто-то другой, я просто пошевелила бы рукой, молча предлагая более удобное положение. Но с ней… Я слишком боюсь, что она разожмет пальцы.
Если сосредоточиться на боли, может, я и сумею продержаться. Я еще обдумываю это, когда в мою свободную руку проникает теплая Евина ладошка. Я тихо ахаю и вдруг принимаюсь мечтать, чтобы служба подольше не кончалась…
Атмосфера на поминках совсем не такая траурная, как я ожидала. Веселья, конечно, нет, но смешки все-таки раздаются, приглушенные из уважения к смерти. Вероятно, это что-то вроде ступеньки, поворотной точки, помогающей пережить горечь утраты.
В доме полно народа. Люди сидят и стоят группками по трое-четверо, держат бокалы с напитками и тарелочки с закуской. Еда прибыла вместе с гостями. Я не знаю, что в смерти такого, что все бросаются готовить, но в дом вносили то кастрюли, то пироги, то цельнозерновые хлебцы, фаршированные соусом и шпинатом… Так что теперь на кухонных столах нет свободного места.
Помимо Мутти и Евы мне знакомы здесь только Дэн, Жан Клод и наши конюхи.
Я тоже держу бокал и тарелочку, только ничего не пью и не ем. Я держу то и другое перед собой, словно щит, потому что чужие люди столько раз подходили пожать мне руку, что я больше не могу этого выносить. Если кто-нибудь еще попросит меня принять соболезнования, я закричу и выкину тарелку в окно…
Я бреду по коридору в сторону гостиной, но на пороге останавливаюсь. На диване сидит Ева. Рядом стоит Луис и держит ее за руку.
— Аннемари, — окликают меня.
Подходит женщина, которую я совершенно точно первый раз вижу.
— Очень сожалею о вашей потере, — говорит она.
И сочувственно пожимает мой локоть — держись, мол.
— Спасибо вам, — говорю я и гляжу то ли мимо, то ли поверх ее головы.
Дэн стоит на одном колене напротив Евы и что-то очень серьезно ей говорит. Она кивает, глядя на него снизу вверх.
— Замечательная служба была, — говорит миниатюрная дама. — Уверена, ему бы понравилось. А Урсула-то как держится, бедняжка! Вам всем сейчас тяжело…
Я смотрю на нее. Она немолода, светлые волосы кажутся жесткими от лака. Лицо неестественного яркорозового цвета, пухлое, обильно напудренное. Глубокие морщины от крыльев носа к верхней губе. Туда успела проникнуть растекшаяся помада.
Я поворачиваю голову. С того места, где я стою, видны кухня и весь коридор.
— Мой муж до смерти хотел увидеться с вами, — продолжает блондинка. — Ой, простите, с языка сорвалось…
И она прикрывает рот унизанной перстнями рукой.
— Простите, я не хотела. Антон так часто о вас говорил… Так вами гордился… Мы с Эрни помним, как вы выступали на соревнованиях. Мы тогда еще с вашими родителями не познакомились. Только любовались фотографиями в журнале «Конный спорт». Ваш замечательный ганновер… Так что можно считать нас с вами очень давними знакомыми.
Она берет мой локоть и начинает аккуратно тянуть.
— Идемте, я вас мужу представлю. Вон он стоит…
Я послушно иду, но думаю только о том, как бы отделаться от назойливой дамы и ее мужа Эрни. Как бы вовремя удрать в заднюю дверь и не устроить скандал. Выйдя в коридор, я оставляю тарелочку с едой на телефонном столике. Проходя мимо лестницы, я сую руку сквозь перила и ставлю на ступеньку бокал.
Мне жизненно необходимо под любым предлогом выбраться наружу. Я словно бы иду по тоннелю, и стены вот-вот сойдутся и раздавят меня. Передо мной возникают человеческие лица. Они кажутся искаженными, словно я смотрю на них через выпуклую линзу. Возникнув, они тотчас исчезают, и это хорошо, потому что иначе я просто растолкала бы их.
Выйдя наконец из дому, я заново обретаю способность дышать, но и тогда не решаюсь остановиться. А не то, чего доброго, кто-нибудь поймет это как приглашение и опять начнет с разговорами приставать.
На полдороге до конюшни я нагибаюсь и стряхиваю туфли. В нейлоновых чулках по гравию идти больно.
Я перемещаюсь на траву, следя только, чтобы не нахвататься репьев.
Под ноги попадается груда битого камня. Я перебираюсь через нее осторожно, будто перехожу горячую лаву. И вот наконец ступаю на цементный пол, гладкий и такой упоительно прохладный.
Между прочим, эти чулки стоили целое состояние. Они черные и шелковистые, и я выбрала их потому, что в руке они ощущались, словно вода. Я раскошелилась на две пары, полагая, что спущу половину петель, не успев их надеть. Надо бы снять их, пока вконец не испортила, но на что мне черные чулки?.. Мои цвета — разные оттенки синего и голубого: от лепестков барвинка до индиго, от цвета яиц малиновки до кобальта. За всю жизнь у меня был только один черный костюм.
Я тогда только начала работать в «ИнтероФло». Я шла на свое первое собрание отдела и хотела выглядеть серьезным, хватким, компетентным профессионалом. Вот и надела облегающую юбку и дополнила ее мягкой водолазкой с высоким воротником — то и другое аспидно-черное. В этом прикиде я себе напоминала то ли черную кошку, то ли ночного взломщика, то ли художника, живущего на чердаке. А потом, заглянув в удобства, я обнаружила зеленый леденец, приклеенный к плечу. Это Ева его там устроила, когда утром обнимала меня на прощание. Спрашивается, с какой стати Ева сосала леденец в восемь утра? А потому, что ей приспичило в июле надеть зимние сапожки, а я торопилась на работу. И кроме того, свой штатный завтрак из здоровых продуктов она все-таки съела…
Я подхожу к деннику Гарры. Прохожу мимо. Останавливаюсь у денника Гарри. Я больше не ощущаю, что это денник Гарри. Теперь, скорее, это денник Бержерона. Да и тот скоро уедет от нас. Будь здесь Гарра, я переставила бы его сюда в ту же секунду, как опустеет этот денник. Это самое лучшее помещение, главные апартаменты в конюшне…