который производите. Кто может здесь вас услышать – а если и услышит, кто встанет на вашем пути?
Теперь перед вами три двери, но инстинктивно вы сразу устремляетесь к одной из них и прислушиваетесь у порога. Через мгновение вы вознаграждены: изнутри доносится хриплое дыхание. Вы знаете, что старуха одна. Раз она больна, ей выделили отдельную комнату. Возможно, первый раз за всю свою жизнь она спит одна в постели. Вы поднимаете засов и входите.
Окно выходит на восток, солнце сегодня светит ярко. В углу стоит жалкого вида кровать; в ней на спине лежит женщина. Она тяжело дышит, невидящие глаза ее открыты, руки вытянуты вдоль тела. Пальцы вцепились в лоскутное одеяло. На ее лице больше всего выделяется крючковатый нос; остальная плоть как будто провалилась внутрь.
Вы стоите в дверях. Хрип прекращается. Потом, спустя вечность, возобновляется, хотя больше никаких перемен в распростертой на кровати женщине не происходит.
Вы застываете в нерешительности. Что это лежит перед вами? Какая-то смертная, которая некогда лупцевала вас, пока не сломалась ее палка, и которая с тех пор поселилась в ваших снах. Смотрите же на нее теперь, беспомощную и одинокую, смотрите, как с каждым хрипом она удаляется все дальше из этого мира. Вы задаетесь вопросом, так ли уж необходимо было слать ей отравленные сласти, если она вполне может самостоятельно управиться с уходом из жизни. Вряд ли у нее осталось много времени в запасе… самое большее неделя.
Вы уже видели достаточно и уже готовы развернуться и выйти вон, как вдруг старая матушка Моррисон, почувствовав чужое присутствие, поворачивает голову и смотрит на вас. В глазах, до того безучастно созерцавших убогий потолок, вдруг появляется жизнь. Эти глаза переполнены ужасом от увиденного, но за секунду до этого ужаса вы замечаете в них хорошо знакомое вам выражение. Выражение гнева и презрения. Как будто режим толчком вас швыряет обратно в детство. Вы слышите собственные крики, эхом отражающиеся от стен этого крепкого фермерского дома.
Вас охватывает внезапное, дикое желание поднять свою тонкую трость и опустить ее на голову старухи, на ее незащищенные руки и крепко сжатые кулаки, на всю ее усохшую оболочку – и тем воздать ей сполна за наказание, которому она подвергла вас столько лет назад. Вы делаете шаг к кровати, и глаза старой матушки Моррисон – черные колодцы с каждой стороны ее заостренного носа – расширяются в ужасе. Так напряжены сейчас ваши чувства, что, несмотря на искажающее действие стеклянных линз, вы можете видеть свое миниатюрное отражение в ее зрачках.
Вы большая черная птица с клювом.
Вместо когтей у вас палка.
Сейчас вы кинетесь на нее.
Но, в один момент, все кончено.
Устрашенная вдова Моррисон, встретившаяся лицом к лицу со смертью, визгливо кричит, как будто это она гигантская птица, а не вы. Она делает над собой нечеловеческое усилие, пытаясь встать. Ей даже удается поднять голову с подушки, но напряжение слишком велико, и с громким стоном она падает обратно; затем ее тело сотрясает судорога, сменяющаяся неподвижностью. Вот и все. Судорога сжимает и ваше горло, и вы не знаете, кричать ли – от торжества ли, от горя, – но получается лишь каркающий звук, странный даже для ваших ушей.
Вы покидаете спальню и спускаетесь по стертым ступеням. Из дальнего угла дома доносится шум и шарканье, но вы, даже не взглянув в ту сторону, проскальзываете в дверь и дальше, по лысеющей траве обратно к хижине, где вы оставили свою повседневную одежду. Там вы быстро снимаете с себя свое облачение… свою защиту… свои доспехи. Странно: вы один человек, пока вы в нем, и совсем другой, когда надеваете свой обычный наряд.
Вы стоите, рассматривая черный, пропитанный воском плащ, маску с ее птичьим клювом, белую ивовую трость. Костюм как у комедианта. Не так-то просто было его достать. Вы справлялись в книгах. Узнавали, как это делается в иноземных городах. А затем самостоятельно описали, как нужно изготовить все предметы, и заказали их, сделав вид, что предназначены они для других целей.
Теперь вы сворачиваете и кладете в сундук этот драгоценный наряд, прежде чем отправиться по своим делам, прижимая к груди свою сумку, спеша по лугам, едва не подпрыгивая от радости.
Собачонка… и старая ведьма.
После того как мы покинули Лондон, жизнь вошла в прежнюю колею. Хотя бы потому, что наконец распогодилось, и мы ехали в довольно веселом расположении духа. И в самом деле, как только чумной город исчез позади нас за горизонтом – вместе со своей копотью, сажей и вонью, – настроение всей труппы заметно улучшилось. Правда, те из нас, кто оставил жен и детей, были немного задумчивы во время нашего первого ночлега, но даже они, как я заметил, все больше забывали свои тревоги с каждой пройденной милей, а если и не забывали, то скрывали их лучше. Мы путешествовали на своих двоих, младшие и старшие наравне; фургон с реквизитом тащила наша фламандская ломовая лошадь по имени Флам – звали ее так то ли из-за фламандской породы, то ли из-за ее прихрапывания, а может, и того и другого.
Думаю, главной причиной нашего оживления было то, что мы, комедианты, вновь отправлялись заниматься своим законным ремеслом – в то время как Лондон мог лишь ограничить его или совсем запретить. Перед нами лежали перспективы прибыльной работы, благодарной публики и нового окружения. Какой актер тут не воодушевился бы?
Мы направлялись в Оксфорд и достигли его через пять дневных переходов, придя с юга через Уоллинг-форд и Абингдон и делая в среднем около двенадцати миль в день. Мне приходилось ходить и быстрее и дальше, но мы никуда не спешили, и во всем нашем путешествии было что-то от увеселительной поездки.
Оксфорд! Я никогда не бывал в этом великом городе образования, но некоторые из моих товарищей были с ним знакомы и рассказывали о его величественных старинных зданиях и смышленых юных обитателях. Несмотря на то что здесь существовала своя традиция актерской игры, ни одного театра еще возведено не было. На самом деле какое-то древнее правило даже запрещало студентам посещать публичные представления, хотя мне думалось, что они обращали на это правило не больше внимания, чем молодые люди вообще обращают на правила.
Как бы то ни было, от нас требовалось показать несколько драматических пьес – о названиях планировалось сообщить позже – в одном постоялом дворе в центре города. «Золотой крест» на вид был очень внушительной таверной; попасть в него можно было через большой внутренний двор, который огибала галерея. Для временного театра все это подходило как нельзя лучше. Места для зажиточных горожан легко было установить в галерее, а прочий люд, плативший по пенни за развлечение, мог постоять на булыжниках во дворике. Мы собирались играть на искусно сделанном возвышении во внутреннем дворе, а несколько маленьких кладовок можно было использовать как уборные и для хранения всего, что понадобится.
В перемене места были и другие преимущества. Власти Оксфорда, может, и смотрели на актеров как на бродяг, но, по общему мнению, они гораздо меньше беспокоились о выполнении великопостных распоряжений, чем их лондонские коллеги, возможно, потому, что власть пуритан в университетском городе была не так сильна. Кроме того, здесь не было Тайного Совета, который дышал бы нам в затылок, высматривая вольномыслие в наших пьесах.
Впрочем, помимо увеселения добрых граждан Оксфорда была у нас еще одна миссия, о которой я узнал после прибытия. Единственный раз, когда я до этого путешествовал с труппой, был в середине лета 1601- го, почти два года назад. Тогда часть актеров из нашего театра приехала в поместье Инстед, в Уилтшире, чтобы сыграть «Сон в летнюю ночь» на праздновании свадьбы в знатном семействе. Пьеса удалась на славу, свадьба же не удалась вовсе. Вмешались убийство и другие трагические события, и всякий, вольно или невольно, оказался вовлечен в это дело.[2]
Наше теперешнее дело в Оксфорде было также связано с ожидаемой свадьбой, но обстоятельства ее очень отличались от тех, что окружали инстедский союз (если его можно было так назвать).
Примерно в миле от северной границы города лежит деревенька Уиттингем, а между деревней и