или зонтами, защищавшими от солнца нарядных седоков. Богатые купцы и чиновники Линьани возвращались в город из пригородных монастырей, где в тени рощ, и садов провели они жаркое время дня или спешили на западное озеро, чтобы в лунном свете пить и петь, катаясь на разукрашенных лодках. И в самом деле вечер близился.
«Меня здесь задавят, если не буду я осторожен, — подумал Гуань Хань-цин. — И давно уже пора мне вернуться домой и, бросив пустые мечты, сесть за работу. В самом деле, с ума я сошел, что не могу избавиться от мысли об обиде Маленькой Э».
Но будто собирал он букет из горьких и колючих трав, одна за другой вставали перед ним бесчисленные обиды. Старуха в городском рву, рыдающая над сыновьями, которых убили монголы. Забитый монголами Цзинь Фу и город Чанчжоу, сожженный и разрушенный дотла. И его собственная жизнь, одинокая, бродячая, бесприютная. И друзья его молодости, убитые в войне с захватчиками. Словно отравленные колючки, впивались и жгли ежедневные обиды, невыносимое ярмо монгольского владычества. Бесправие и рабство китайского народа. Бесчисленные запреты, унизительные законы, налоги на все необходимое для жизни. Обида Маленькой Э, изгнанной из дома, потерявшей мать, обреченной на жалкое прозябание, разрасталась как грозовая туча, захватившая всю страну. Ноша обид становилась не в подъем. Гуань Хань-цин покачнулся и схватился за перила моста.
— Довольно! — сказал он себе и, быстро повернувшись, спустился с моста и направился к дому.
Когда мысли в голове снова начинали свой хоровод, он щипал себя за руку или кусал губы. На цветочном рынке он остановился и, долго торгуясь и переругиваясь с продавцом, купил пучок мелких орхидей. У них были узкие и заостренные листья и невзрачные зеленовато-белые цветы, истекавшие одуряющим ароматом. Гуань Xань-цин приложил ветку к носу— в этих тесно населенных переулках, где беспрестанно выбрасывали и выплескивали из окон всякую дрянь, запахи к вечеру становились невыносимы.
Наконец он добрался до дома Фэнь-фэй и пошел в свою комнату. Уже совсем стемнело. Он зажег светильник, растер тушь в шиферной тушечнице, разбавил ее водой. Круглое озерцо густой черной туши смотрело на него, как круглый черный глаз Маленькой Э.
В горле пересохло, и Гуань Хань-цин выпил несколько глотков прямо из носика чайника. Но вода остыла с утра, и он содрогнулся от отвращения.
Он достал рукопись «Проделок Пань-эр» и нехотя сел за стол. В то же мгновение порыв ветра, ворвавшись в окно, погасил светильник.
Гуань Хань-цин со злобой взял кресало, снова высек огонь и зажег светильник. Поверх рукописи комедии лежал чистый лист бумаги.
«Сквозным ветром перепутало листы», — подумал Гуань Хань-цин и обмакнул кисть в тушечницу. Но, вместо того, чтобы приняться за переделку комедии, он застыл, держа в приподнятой руке отвесно висящую кисть и глядя на белый лист.
«Как я назову героиню моей трагедии? Маленькая Э — Сяо Э — детское имя. Оно прелестно и трогательно, но не годится для гордой и отважной героини. Сяо Э… Я назову ее Доу Э. Разве я не могу дать ей имя, какое хочу? Доу Э!..» — и, колеблясь, почти неохотно, медленно и тщательно вывел он на листе три иероглифа «Обида Доу Э».
Тотчас спохватившись, он засунул лист с тремя иероглифами под рукопись и, сжав кулак левой руки так, что острые ногти вонзились ему в ладонь, поднял правую руку с влажной кистью. В то же мгновение порыв ветра снова погасил светильник.
Холодная струя воздуха пробежала по спине Гуань Хань-цина. Белевшие в темноте листы бумаги на столе зашевелились и зашуршали. Углом глаза заметил он что-то белое и длинное, мелькнувшее за его спиной. Он резко повернулся и увидел, что это светлая подкладка висевшего на гвозде халата.
— Что это я, подобно деревенской неграмотной старухе, вижу тени и духов? — пробормотал Гуань Хань-цин и засмеялся. Но онемевшие губы не хотели разжаться, и смех прозвучал коротко и глухо. Тогда он топнул ногой и в третий раз высек огонь и зажег светильник. Поверх рукописи лежал лист бумаги с тремя иероглифами:
ОБИДА ДОУ Э
Гуань Хань-цин сидел и смотрел на эти слова. Все тело окаменело, по спине бежали мурашки, руки и ноги были холодны, как лед. Мысли в голове уже не мешались, а были так отчетливы, будто он читал их с белого листа, и каждое слово было точным, как слова стихов, давно-давно выученных наизусть.
«Бедный школяр отправляется на экзамены в столицу, оставив маленькую дочь у ростовщицы. Он кланяется ей в ноги, он говорит: — Если дитя провинится и заслужит, чтобы ее побили, умоляю вас, ради моей жизни, побраните ее. Если дитя заслужит, чтобы ее побранили, ради моей жизни, умоляю вас, поговорите с ней ласково, — и, глубоко вздыхая, он уходит.
Проходят года, и он не возвращается. Девочка подросла, и ростовщица выдала ее замуж за своего сына. Молодой муж умер. Свекровь и невестка живут вдвоем…»
Тут Гуань Хань-цин с едкой усмешкой вспомнил тетушку Сюй, ее бинтованые ноги, похожие на козьи копыта в крошечных башмаках, ее густо покрашенные брови. Конечно, такая не захочет остаться вдовой…
«Ростовщица собирается вторично выйти замуж и обещает сыну своего жениха отдать за него Доу Э. Но молодая женщина добродетельна. Ее возмущает мысль о втором браке. Она вспоминает верных жен древних времен.
Отвергнутый Доу Э, парень решает отравить ростовщицу, чтобы Доу Э, оставшись одинокой и беспомощной, вышла за него замуж. Но по ошибке его отец съедает отравленный суп из потрохов. Ростовщицу обвиняют в убийстве, но Доу Э берет вину на себя, чтобы спасти свекровь. На шею ей надевают тяжелую кангу, ее ведут в тюрьму…»
— Хватит! — закричал Гуань Хань-цин, вскочил и выпрямил застывшее тело. — Пора кончать этот бред и приниматься за заказанную работу! — и резким движением засунул лист с тремя иероглифами под рукопись. От сильного взмаха его рукавов светильник погас в третий раз.
Луна пробилась сквозь облака, и странные тени мелькали по комнате. Закричала ночная птица. Гуань Хань-цин ясно увидел тень Доу Э. Она стояла, опустив руки, в красной одежде, осужденная на смерть. Лицо было белое, как известь, — красное пятно крови резко темнело между бровей. С висков спадали, тихо шевелясь, длинные белые ленты бумажных денег, какие кладут в гроб покойнику.
Гуань Хань-цин пронзительно закричал и, словно очнувшись от собственного крика, вдруг увидел в круглом зеркале свое собственное белое, как известь, лицо, с черным пятном пролитой и размазанной туши на лбу.
«Так откроется ее невиновность, — мелькало в голове Гуань Хань-цина. — Возвращается отец Доу Э, назначенный главным судьей округа. Он разбирает дела при свете светильника. Трижды светильник гаснет, и каждый раз на столе дело Доу Э лежит поверх кипы срочных дел. И, когда светильник гаснет в третий раз, появляется ее тень и говорит о том, что, когда ее казнили, то в знак ее невинности кровь не растекалась по земле, а поднялась вверх по белому платку и три года подряд в середине лета выпадал снег. Потрясенный судья вновь разбирает ее дело, осуждает преступников и восстанавливает честное имя добродетельной Доу Э».
Гуань Хань-цин сбросил под стол рукопись комедии, снова зажег светильник, и кисть, окрыленная, летала над бумагой, чертя начальные знаки великой трагедии, одной из прекраснейших, когда-нибудь написанных людьми, обессмертившей имя ее творца на многие столетия: