Станиславовичу Уншлихту: «Физически чувствую себя хорошо, но нет уже прежней свежести мысли. Выражаясь языком профессионала, потерял работоспособность на довольно длительный срок».
Каждый революционер, достигши 50 лет, должен быть готовым выйти за флаг: продолжать работать по-прежнему он больше уже не может; ему не только трудно вести какое-нибудь дело за двоих, но и работать за себя одного, отвечать за свое дело ему становится не под силу. Вот эта-то потеря трудоспособности, потеря роковая, и подошла незаметно ко мне: я совсем стал не работник...
Цит. по:
Ленин еще в 1922 болезненно относился к признакам приближающегося нездоровья. Стыдливо досадовал на то, что стал плохо слышать. Вернувшись в октябре 1922 в Москву, он появился на заседании СНК, к удивлению всех присутствующих, в очках. Они его явно стесняли. Он вытаскивал их из кармана, надевал, и «в движениях его было что-то конфузливое» (А. Луначарский).
К концу заседаний Политбюро Ленин производил впечатление безнадежно уставшего человека. Все мышцы лица опускались, блеск глаз потухал, увядал даже могучий лоб, тяжело свисали вниз плечи — выражение лица и всей фигуры резюмировалось одним словом: усталость. В такие жуткие минуты Ленин казался мне обреченным. Но проведя одну хорошую ночь, он снова обретал силу своей мысли.
Ленин был не совсем тот. Он надел большие очки, чтобы предохранить глаза, и это меняло его. Он по-прежнему бодро вел заседание, прекрасно вникал в суть дел, предлагал окончательные резолюции, но в его речи чувствовалась какая-то беспокоившая затрудненность. Наркомы шептались между собой: «Поправился, выздоровел, еще есть следы болезни, но пройдет, наладится», но вместе с тем где-то в глубине сердца таилось мучительное сомнение.
Насколько он тогда владел речью, видно из того, что в большом заседании Коминтерна он произнес речь на немецком языке, которая продолжалась 1 час 20 минут.
Ленин быстрым и властным движением провел вправо-влево по своим рыжим усам и начал свою речь по-немецки.
Сначала осторожно: видно, жалел себя, соразмерял свои силы. Потом проснулся в нем старый, сильный, пламенный революционер. Он загорячился. Забыв немецкие слова, пощелкивал пальцем, чтобы вспомнить. Из первых рядов и из президиума вперебой подсказывали нужные слова. Некоторые подсказки он отвергал и искал выражений более тонких, более точных.
— Что делается, совсем прежний Ильич!
— Да, да! — подтвердил я.
— А ведь ему усиленно телефонировали с того света, — сказал мне кто-то сбоку в ухо, — и поэтому я думаю, не рано ли ему выступать?
Должно быть, так же змий посеял сомнение в душу человеческую о ее безгрешности. Что же, змий был прав...
В середине речи у Ленина наступил какой-то перелом: он, видимо, стал уставать. Голос становился глуше, и реже он пощелкивал пальцами, — должно быть, не мог уже так заострять свою мысль.
Поначалу — столь тщательно и надежно охранялась тайна, столь многочисленны и путаны были слухи — я был уверен в том, что знаю правду. Невозможно было скрыть признаки, отличающие паралитика, от тех, кто знает, что это такое. Тем вечером я так и сказал советскому цензору, но писать это он мне не разрешил. «…Голос оратора был полным и звучным, но казался более хриплым и менее ясным, чем год назад, хотя и не настолько, чтобы слушатели не могли уловить смысл сказанного», — вот все, что мне было разрешено написать. Рядовой читатель мог не уловить смысл этих строк, но я надеялся, что он будет ясен любому медику.
После доклада он опять накинул пальто, надел шапку и хотел идти. Но вокруг него суетились товарищи и просили его сняться со всеми вместе.
— Опять сняться? — спросил Ленин. — А где же фотограф?
— Сейчас, сейчас, — отвечали суетившиеся товарищи. Кто-то звонил по телефону, вызывая фотографа. Кто-то негодовал на то, что кто-то еще не сдержал обещания, кому-то данного.
А Ленину все говорили:
— Сейчас, Владимир Ильич, сейчас, погодите.
И еще ждал Владимир Ильич. Потом прищурил глаз и весело заметил:
— Вы только тумашитесь, а фотографа-то нет!
Что-то еще сказал такое веселое, что все смеялись, и пошел к выходу из зала, пробиваясь правым плечом из толпы.
Пользуясь случаем, художник из какой-то нью-йоркской газеты быстро набросал его портрет, польстив ему словами: «Весь мир говорит, что вы большой человек». На это Ленин ему ответил: «Какой же я большой человек, взгляните на меня».
Я слонялся по улицам Москвы, когда в отель сообщили из отдела печати Наркоминдела, что Ленин будет выступать на пленуме Московского Совета. Этой речи было суждено стать последней в жизни Ленина, я пропустил ее. Было это 20 ноября 1922 года.
Ленин был очень смущен. Чтобы чем-нибудь заняться у кафедры, он стал перебирать листочки. Потом попробовал откашляться, чтобы говорить. Тогда хлопки полетели с удвоенной силой. Ленин, порывшись в карманах, достал носовой платок и стал сморкаться.
Франсиско Пинтос рассказывает: «...У него был вид человека, перенесшего серьезную и длительную болезнь; давала себя знать усталость, и крупные капли пота показывались на лбу и на висках». В памяти Екатерины Михайловны Ямпольской тоже сохранилась мучительная картина: мелкий бисер пота, который непрерывно проступал на лбу и на лице Владимира Ильича во время его выступления в Московском Совете и скатывался крупными каплями, напоминавшими слезы.
У нас сердце замирало, когда Ильич вышел на трибуну: мы все видели, каких усилий стоило Ильичу это выступление. Вот он кончил. Я подбежал к нему, обнял его под шубейкой, он был весь мокрый от усталости, рубашка насквозь промокла, со лба свисали капельки пота, глаза сразу ввалились…