не уверен, будет ли у него завтра кусок хлеба; этот покинул жену и детей, возлюбленную семью, для которой он трудился, отраду его жизни; у того осталась седая старуха мать, и она плачет по нем; у этого старик отец, который умрет, не увидавшись с ним; вот этот любил и оставил свою возлюбленную, которая забудет его; но они высоко держат голову, они протягивают друг другу руки, эти изгнанники, и улыбаются; нет народа, который не уступил бы им почтительно дорогу, не взирал бы с чувством глубокого умиления, как на самое возвышенное зрелище, которое посылает людям судьба, на эту незапятнанную совесть, на эти разбитые сердца.
Они страдают молча, в их душе гражданин восторжествовал над человеком; они спокойно глядят в глаза своим бедствиям и даже под беспощадным бичом самых страшных несчастий не издают ни единого стона: Civis romanus sum! [72] Но вечером, когда одолевают думы, когда все в чужом городе становится таким угрюмым, ибо дневной холод с заходом солнца превращается в ледяную стужу, ночью, когда не спится, даже самые стоические души поддаются унынию и погружаются в скорбь. Где малютки-дети? Кто их накормит? Кто приласкает вместо отца? Где жена? Где мать? Где брат? Где они все? Где песни на родном языке, которые, бывало, слушал вечером? Где лес, где то дерево, та тропинка, крыша, покрытая гнездами, колокольня среди могильных холмов? Где та улица, и предместье, и фонарь, который горел у вашей двери; где друзья, мастерская, ремесло, привычная работа? Имущество пошло с молотка, с публичного торга, толпа ворвалась и разорила твое семейное святилище! О, сколько расставаний навеки! Растерзана, уничтожена, брошена на волю ветра эта живая душа, которая называется семейным очагом, которая присутствует не только в беседах, ласках, нежностях, но и в каждом часе, в каждой привычке, в приходе друзей, и в том, как один засмеялся, а другой пожал вам руку, и в том, что было видно вон из того окна, и в том кресле, где любил сидеть старик дед, и в коврике, на котором играли ваши первенцы! Все эти вещи, на которых отпечатлелась ваша жизнь, эта зримая форма воспоминаний, все исчезло! У каждого горя есть свои интимные, тайные стороны, которые могут сломить самое мужественное терпенье. Оратор римский, не бледнея, склонил голову под нож центуриона Ленаса, но он плакал, вспоминая свой дом, разрушенный Клодием.
Изгнанники страдают молча, а если и жалуются, то только между собой. Они знают друг друга, они братья вдвойне, ибо у них одна родина и один и тот же крест — изгнание; они делятся друг с другом своими бедствиями. У кого есть деньги, дает тем, у кого их нет; у кого больше твердости, делится ею с теми, кому ее недостает. Они обмениваются воспоминаниями, стремлениями, надеждами, протягивая руки во мрак, к тому, что осталось позади. Да будут счастливы все те, кто живет в родных местах и позабыл о нас! Среди этих изгнанников нет ни одного, который бы не страдал, которого бы не душил гнев. Имена палачей вписаны в памяти каждого. У каждого есть что проклинать — Мазас, понтон, каземат, доносчика, который его предал, шпиона, который за ним следил, жандарма, который его арестовал, Ламбессу, где томится друг, Кайенну, где мучится брат, но все они благословляют одно — тебя, Франция!
Никогда ни одного упрека тебе, ни одного слова против тебя. О нет! Никогда родина не держит так крепко сердце человека, как в то время, когда он скитается в изгнании.
Они никогда не изменят своему долгу, они будут следовать ему с непоколебимой стойкостью, с невозмутимым челом. Не видеть тебя больше — это их горе, не забывать о тебе ни на минуту — их радость.
Ах! Какой беспросветный мрак! Вот уже восемь месяцев прошло, а сколько ни твердишь себе, что это так, и, оглядываясь, видишь иглу святого Михаила вместо Пантеона и церковь святой Гудулы вместо Собора богоматери, — все равно не можешь этому поверить.
Так, значит, это правда, и нельзя отрицать, и надо согласиться, надо признать, хоть умри от унижения и отчаяния, — вон там лежат, распростертые, поверженные наземь, — девятнадцатый век, Франция!
И это злодеяние — дело рук Бонапарта!
Как! Из этого величайшего народа на земле, посреди величайшего в истории века, вылезла и встала, торжествуя, эта нелепая фигура! О боже! Сделать Францию своей добычей! То, чего не посмел сделать лев, сделала мартышка! То, чего орел не решился схватить своими когтями, попугай ухватил своей лапой! То, что не удалось бы Людовику XI, на чем сломал бы себе шею Ришелье, на что не хватило бы Наполеона! И вдруг за один-единственный день, за несколько часов немыслимое стало возможным! Все, что считалось аксиомой, вдруг стало химерой! Все, что считалось ложью, стало живым фактом! Как! Это замечательное содружество человеческих усилий, этот великолепный расцвет мысли, величественное шествие событий, то, что было бы не под силу удержать никакому Титану, ни поворотить никакому Геркулесу, этот человеческий поток в его стремительном движении с французской волной впереди, цивилизацию, прогресс, разум, революцию, свободу — все это он вдруг сразу остановил, так, просто, без всякого усилия, — этот лицедей, этот карлик, этот неудавшийся Тиберий, это ничто!
Бог шел по дороге. Луи Бонапарт в шляпе с султаном стал на его пути и сказал богу: «Дальше не пойдешь!»
И бог остановился.
И вы воображаете, что так оно и есть! Вы думаете, что этот плебисцит действительно существует, и что эта конституция какого-то там января тоже существует, что существуют сенат, и Государственный совет, и Законодательный корпус? Вы думаете, что есть на свете лакей, который зовется Руэр, и холуй по имени Тролон, и евнух по имени Барош, и некий султан, паша, повелитель, который называется Луи Бонапартом! Но разве вы не видите, что все это только химера? Что Второе декабря — это сплошной обман чувств, просто перерыв, пауза, нечто вроде театрального занавеса, за которым бог, этот необыкновенный искусник, приготовляет и заканчивает последний акт, торжественный финальный акт французской революции? Вы в тупом удивлении разглядываете этот занавес, эти фигуры, намалеванные на грубой холстине, вон там торчит чей-то нос, тут какие-то эполеты, а вот у этого большая сабля в руках, — вы смотрите на этих уличных торговцев одеколоном в расшитых золотом мундирах и думаете, что это генералы, на этих петрушек, которых вы называете судьями, на этих шутов, которых вы называете сенаторами, на весь этот калейдоскоп карикатур и призраков, — и думаете, что все это настоящее? И вы не слышите там, в глубине, какой-то глухой гул? Вы не слышите, как кто-то там ходит и двигается! И вы не замечаете, как вся эта размалеванная холстина колышется от дыхания того, кто скрыт позади?
ПРИМЕЧАНИЯ
Стр. 8.
Стр. 10.
Стр. 12.