ошпаривают кипятком. Я ору, цепляясь за свои шмотки, а они с визгом волокут меня и кидают в баньку, вскакивают сами и захлопывают дверь.

И тут я сожалею, что не умер маленьким.

В бане безвоздушное пекло, и я в момент обсыхаю и снова обливаюсь потом. Любое движение обжигает до пузырей. В голове треск, в глазах малиновое зарево, легкие работают, как птичьи крылья. Темно и тесно, носоглотку дерут свирепые запахи трав. К окошку прилипают физиономии Тимофея и Утопленника. Девицы в багряном полумраке удесятеряются числом и снуют с такой скоростью, что в глазах у меня все едет, и я лечу в какую-то бездну.

Я рвусь, отбиваюсь, кричу, хриплю, задыхаюсь, но им на это наплевать. Они, хохоча, окунают меня в здоровенную бадью, расстилают на полке и топят в пене из мха и грязи. Я давлюсь этой пеной, пускаю пузыри, отхаркиваюсь, извиваюсь, сердце вырастает размером с футбольный мяч и сумасшедше колотится. Потом меня вновь окунают в бадью, полощут там, подобно тряпке, достают, швыряют обратно на доски и начинают скрести корой. Мои кости гнутся и трещат, что-то скворчит, как масло на сковороде, кожа слезает лохмотьями, кровь заливает пол. Меня растягивают в разные стороны метров до трех и лупят скалками, а потом сжимают так, что затылок упирается в пятки, и давят, наваливаясь кучей. Меня выжимают и скручивают, из меня течет грязь, мазут и какая-то гадость. Меня выворачивают наизнанку и вновь полощут, я уже не могу сопротивляться. Я превращаюсь в кашу, в бесформенную массу, меня мнут, месят и тискают, как тесто, разрывают на куски и слепляют в ком, раскатывают, как блин, и моют вишневым соком. Мои останки вываливают в бадью и выдергивают меня оттуда совершенно нормального, с руками-ногами, и уже такого швыряют все на тот же полок и в четыре силы охаживают вениками. Я кричу и бороздю ногтями доски, кровавые царапины вспыхивают на теле и тут же гаснут. Трижды пропустив сквозь строй с дубовыми и березовыми прутьями, а затем с еловыми лапами, на меня выливают бадью и выбрасывают на улицу.

— В котлы! В котлы!! — вопят девицы.

Я взлетаю по приставной лесенке и бух в булькающую жижу. Меня продирает судорогой, и я перекидываюсь в другой котел, где до костей прохватывает испепеляющий огонь. Что со мной делается в третьем котле, я не понимаю, но оттуда я выскакиваю таким, словно состою из пружин и электричества.

Девицы налетают на меня, вереща, втаскивают обратно в баню, где хватают за руки и за ноги, валят и суют головой в окошко. Я и мигнуть не успеваю, как моя башка оказывается снаружи. Тут Тимофей Улыбка и Прошлогодний Утопленник пребольно хвать меня за уши да огромными гвоздями и приколачивают их к чурбаку. В рот лезет кляп, я бешено дрыгаю ногами и верчусь, а девицы веселятся. Тимофей берет прокаленные в костре клещи и с размаху всовывает их мне, как говорит Николай Марков, в дыню. От страха я леденею, жмурюсь и тотчас слышу треск, лязг и скрежет. Рядом оказывается Танька и кладет мне ладони на лицо. Из моего черепа вытаскивают какие-то железяки и бросают наземь. Они звякают друг об друга.

— Чего тама?.. Счетная машина?.. — говорит Тимофей. — Тащи ее, Прохор, давай, сволочь, зацепилась, ну, эк!.. Нечего здесь высчитывать, математик драный!.. А здесь?.. У-у!.. Ну и хреновина же!.. Вдво-ем берем, раз, два... Пошла-а!.. Линейки какие-то, трафареты... На фиг их!.. Ох, черт, не сломай, Прохор... Не сломай, говорю!.. Спидометр!.. Нулевый совсем, сгодится в хозяйстве.. Пробки какие-то, пломбы, заслонки... Сбивай их, сбивай!.. Давай зубило, так их!.. Раз!.. Раз!.. Едреный корень, ну и тормоза, Проша!.. Глянь, свеженькие — снимай, мне нужнее!.. И давай гайки открути, чтобы голова послабже держалась, вот... вот... Готово!

Из ушей моих выдергивают гвозди, меня ловко втаскивают обратно, и тут же разбухшая веревка обвивает кисти рук и лодыжки.

— Моя очередь, — зловеще говорит Танька, подкодя ко мне и растопыривая пальцы.

Она сует руки мне в грудь и вырывает сердце.

— Иди, углей напихай, — отдавая сердце, говорит она кому-то из помощниц. — Тряпку мне подайте...

Ее пальцы изнутри протирают мне глаза, чтобы я видел суть за суетой, чистят уши, чтобы я слышал правду сквозь ложь, тянут за язык, чтобы он не лежал, подобно полену, когда надо сказать доброе слово, оголяют нервы для чуткости, переделывают и прибирают меня.

А потом подносят раскаленное сердце и переминают его для мягкости, обвязывают веревочками для укрепления воли, прижигают огоньком для смелости, заделывают дырки, чтобы не помнило зла, и наконец засовывают в меня, и оно жжет мне грудь.

— И ноги, ноги ему вымойте! — кричит Танька. — А то он скакал тут по своей грязи, по выжатой злобе, по ненависти, по гнилой крови любви к себе, по коростам скакал, по кускам жадности, по рвотине властолюбия, по гною предательства...

Я лежу обессиленный, измочаленный. Девицы льют воду и трут мои пятки. Я чувствую, что все, больше не могу выдерживать такое, нет сил. Стены перекашиваются, потолок выпучивается на меня, окошко слезится луною.

— Танька... — зову я. Она склоняется надо мной, и в ее огромных глазах я вижу свое исхудавшее, как у мумии, лицо. — Танька, я, кажется, все... Сейчас коней двину...

— Ничего не соображаешь, дурак! — говорит она, улыбаясь, и гладит меня по лбу. — Значит, получилось!..

И вот где-то после этого я и отъезжаю.

Злобные недоумки

В комнате у Витьки все расселись по койкам, чтобы слушать рассказ, который, объединившись, сочинили Толстая Грязная Свинья и Николай Марков.

— Бобриска сейчас на бревнах около корта, — сообщил Барабанов, входя в помещение. — Конспирация обеспечена.

— Вот и хорошо, — сказал Николай, раскрывая тетрадь. — Итак, я начинаю.

Сельскохозяйственный рассказ про Бобриску

В нонешнее лето много похорон послучалось в Коровяке. Мерли старики прямо друг за другом. Как завечереет, глядишь — то в одной избе старухи завоют, то в другой. Быстро сходили на нет старые коровяковичи. Да и сколько уж пройдено, сколь дорог потоптано, сколь землицы перепахано. Выдь за плетень — до косогора повсюду борозды поросшие, борозды, борозды... В былое время пашня была знатная, а теперь все бурьян тронул да быльем затянуло. Пела, плакала, надрывалась гармошка в руках у дяди Козьмы — токо руки война ему и оставила. Тридцать восемь мужиков ушло из Коровяка, да один Козьма-инвалид вернулся... Кто под Смоленском полег, кто под Курском, а на тракториста Крупянникова Савелку похоронка аж из-под чухонского города Бреслау пришла. С тех пор захирело хозяйство в Коровяке, молодежь в города подалась.

Деревенская девчонка Бобриска жила с дедком Кондратом. Не было у нее никого. Бабку в империалистическую немец убил. Мамка закрутила хвостом с приезжим агрономом да и укатила вон. А батя залил мутной сивухой глаза, и хватило его ненадолго — задрал медведь за околицей. И жизнь у Бобриски была грустная, тяжелая, горбатая.

Да вот токо девка-то не отчаивалась. Бойкая была, работящая, вымахала красавица — кровь с молоком. Чуть петухи поутру проорут — хвать котомку с книжками да за семь верст в село в школу. Лучшей ученицей была. Парни все, точно кочеты, из-за нее передрались. А как вернется — и куда краса подевалась? Обвяжется платком по-вдовьи, ноги в кирзачи обует, ватник напялит да на огород картошку полоть.

И в зной, и в холод, и в дожди, и в вёдро, круглый год, и летом и зимой, полола Бобриска картошку. Дедко-то Кондрат стар был, немощный. Сидел на завалинке, самосадом коптил, грелся да крестом Георгиевским сверкал. Ноги его совсем не носили. Но Бобриска не жаловалась. Вон у Сидоровых Нюрка — ни свет ни заря вставай, корову дои да на выгон ее, а уж затемно обратно, опять

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату