был победителем, и чем далее — тем более безжалостным и безпощадным. Зло, которое с младенческих лет сопровождало его, безцеремонно попирая его самомалейшее человеческое достоинство, постепенно переместилось внутрь его естества и быстро возросло там. Оно превратилось в море черных бурлящих вод, заполнивших все впадины и пустоты его сознания. Оно закипало и вскидывалось огромными волнами, когда извне приходила обида или оскорбление. Его укоряли, а он в ответ выливал им на головы все мыслимые оскорбления и зложелательства; ему били подзатыльники, а он — убивал, оставаясь внешне полностью индифферентным. Не встречая достойного с его стороны сопротивления, эта темная сила преображала его, уподобляя себе самой. Иногда в снах он видел свое отражение в тех темных водах и ужасался его отвратительному безобразию; он пытался бежать, но черная вода всегда настигала его и покрывала по грудь, по шею, с головой... Он кричал и чувствовал, как множество чьих-то мерзких холодных рук из глубины хватают его и тащат куда-то в самую-самую жуть. Черная же вода изливалась мощным неудержимым потоком, срывая с места огромные здания и целые города и, наконец, обретая силу вселенского потопа, покрывала всю землю... А иногда, очень правда редко, ему снилась какая-то женщина. Она всегда приходила в светлом платочке и таком же светлом платье, но лица ее почему-то было никак не разглядеть. Часто она просто молча смотрела на него, но иногда разговаривала и о чем-то просила. Наутро он забывал, о чем, — будто кто-то незаметно выкрадывал из его памяти все ее слова, — но одно все-таки помня: они побуждали к чему-то позабытому, не свойственному ему теперь. И еще: после каждого такого сна он, встав с кровати, обязательно подходил к окну и смотрел на церковь. Долго. Будто пытаясь что-то прочитать на ее потемневшем от времени куполе...
В другие дни он тоже видел из окна церковь. Только в голову тогда приходили иные мысли: наплывало глухое раздражение и недовольство, как будто эти белые некогда стены, увенчанные луковкой с крестом, виноваты во всех его напастях и бедах. Темная вода вскипала ненавистью, и ему хотелось разрушить, разорвать эту картинку в оконной раме, что он мысленно и делал, сразу после этого успокаиваясь.
Книги, которые он прочитал, можно было перечесть по пальцам одной его руки — их бы вполне хватило. Его знания об огромном человеческом мире, раскинувшемся в толще веков и необъятности континентов, были крайне скудны. Но от того он не чувствовал себя ущербным, как, впрочем, и от своей физической слабости: между ним и целым миром пролегла полоса темной воды, на поверхности которой писалась летопись его побед над сильными, умными, дерзкими, удачливыми — над всеми, кто однажды попадал в сферу его восприятия.
После восьмого класса он пошел в ПТУ учиться на автослесаря. Потом работал в автоколонне. От армии его освободили по причине плоскостопия. Раньше ни о чем подобном он и не подозревал — была лишь тупая боль при ходьбе, к которой он давно привык и не замечал. После медкомиссии он долго рассматривал свои ноги, выворачивая кверху ступни, но ничего особенного так и не усмотрел. (Через несколько лет он с режущей душу тоской будет вспоминать это мгновение — каждую мозоль и заусеницу на своих расплющенных ногах, — а зубы до боли прикусят распухший язык...). В это время Сергей уже в полной мере приобщился к спиртному — это было нормально в его среде, за это его никто никогда не осудил...
* * *
Наступил 197... год. Отец в очередной раз вернулся из мест не столь отдаленных. В свои сорок с небольшим был он практически полным инвалидом: туберкулез съел легкие, а водка основательно иссушила мозги. В его лексиконе преобладал отборный мат, с помощью которого он и общался с миром, выражая всем свое твердое неодобрение. Сергей теперь частенько пристраивался на кухню к общему застолью и выпивал наравне со всеми. А пили все, от чего только можно было запьянеть: пиво, водку, дешевое вино, самогон, брагу, одеколон; когда не было этого — пили нечто из аптечных пузырьков и даже клей БФ. Закусывали редко, да и зачем это, когда цель — одурманить мозги? Потом спали кто где: на кроватях, на полу, в туалете... В порядке вещей были всякие мерзкие выходки. Чувство здорового стыда давно было выставлено за их обшарпанную дверь.
Сергей, как и прежде, больше молчал, выражая согласие с происходящим поднятием вверх стакана со спиртным. Молчал, даже когда изредка кампания заводила какую-нибудь заунывную песнь. Ему нравилась только одна песня, еще с детства. Тогда он единственный раз был в пионерском лагере на Псковском озере. Как-то вечером кто-то из ребят запел под гитару песню про Сережку — протяжную и грустную. “Это как про меня”, — подумал Сергей и стал запоминать слова. Вскоре, уединяясь, он напевал: “Как-то раз в апреле начались капели, и Сережка с лыжами шагал, вдруг остановился и глазами впился: на пути девчонку повстречал...”. В этот момент ему всегда представлялась одна и та же картина: снежная горка рядом с их школой и девчонка из тех давних школьных лет, глядящая прямо на него с теплотой и любовью... Было ли это на самом деле? Кто знает, только Сергей тайком утирал вдруг набежавшую слезу...
Почему-то он надеялся, что однажды вдруг запоют эту песню, и тогда что-то случится, что-то наверное очень хорошее... но не пели. Может быть просто не знали, или не подходила она под их пьяный антураж? Сам Сергей так никогда и не предложил, и если бы только знали его застольные сотоварищи, сколько раз он самыми изощренными способами уничтожал их в бездонных глубинах своих темных вод... Но все это было внутри, а снаружи более попадало ему самому: без вины, просто так, оттого, что был он слабосильным и безответным.
* * *
В начале восьмидесятых Сергей внезапно уехал в деревню — далеко, аж в самый Дновский район. Он даже немного предугадал это событие. А было так. Ему как-то приснился сон, в котором опять увидел он женщину в белом платочке. Она сказала ему несколько слов (их, увы, как обычно, он не запомнил), а потом, зажав в руках какую-то яркую золотую картинку, сделала перед ним крестообразное движение.