“дна”. “Народ” хотел красивой жизни, о которой успел подсмотреть сквозь прорвавшийся полог “железной” завесы. Это было мечтание во сне, в процессе которого разум рождал чудовищ. Вокзальный суррогат “красивой жизни” и был одним из таких монстров.
— Чем не Монте-Карло? — философствовал всегда полупьяный вокзальный картежный шулер по кличке Квадрат. — У нас на бану* все как на подносе: и водка по двадцатке, и вино по червонцу, и картишки можно раскинуть на “интерес”.
Сергей с головой погрузился в эту безумную круговерть, создающую иллюзию активной жизни: менялись декорации в виде поездов дальнего и ближнего следования с безконечной сутолокой пассажиров-статистов и пассажиров-актеров, в зависимости от того, как они соприкасались с обитателями здешнего “дна”. “Поезд “Ленинград-Варшава-Берлин” прибывает на первый путь”, — вещал громкоговоритель, и кое-кто чувствовал себя причастным к этим странам и городам, и к этим людям, мелькающим за шторками вагонных окон. Постановки были разные, но сюжеты сходные, а финалы и вовсе похожие, как у любой заурядной пьянки. Сергей значительно изменился: постепенно из повелителя темной воды он превратился в ее обитателя, да и сами его глубины изрядно обмелели и подзаросли камышом. Зло потеряло в нем активное начало, расползлось и как бы растворилось во всей совокупности его естества. Он престал быть безжалостным судией и палачом, но и ко всякому добру тоже оставался непричастным. Его более не мучили желания быть победителем — привносившие их искусители сгинули, отбросив его как ненужный материал. Практически исчезли из его жизни и осмысленные сны. Остался всякий шизофренический бред, навеянный избытком в крови дурного алкоголя. Иногда, по пробуждении, ему казалось, что видел он ту самую женщину в белом платочке, но не ясно, как бы сквозь бурлящую человеческую толпу, а может быть, это и было всего лишь оттиском обычной вокзальной картинки...
Однажды на перроне он наткнулся на пожилого монаха. Торопясь к месту посадки, тот никак не мог закинуть на плечо лямку большого брезентового мешка.
— Помоги, брате, — попросил он.
Сергей махнул рукой и хотел уже проскочить мимо, но что-то в наружности старца зацепило его взгляд и он, остановившись, быстрым движением помог тому водрузить мешок на спину.
— Спаси тебя Господи, — поблагодарил монах и спросил: — Как зовут?
— Сергей, — обычно он не отвечал на такие вопросы, но сегодня, видно, был какой-то особый случай.
— Сергий? Помоги тебе Господи, раб Божий Сергий, — монах широко перекрестил молодого человека и растворился в толпе.
“Вот еще чего, — бубнил про себя Сергей, продолжая путь в поисках своей компании, — какой такой “раб”, скажет тоже”. Через полчаса, выпив бутылку вина, он забыл про эту встречу, а через три часа, будучи уже совершенно пьяным, он оказался под колесами купейного вагона скорого поезда и лишился обеих ног. Впоследствии он никогда даже не задавался вопросом: связаны ли как-то эти два последних в его полноценной жизни события; возможно, он просто забыл про первое, ввиду его несоизмеримости со вторым...
Был ужасный скрежет вагонных тормозов и шипение вырывающегося из системы наружу сжатого воздуха. Были человеческие крики и чей-то особо выделяющийся безумный визг. Сирена скорой помощи. Носилки. И его безжизненное тело на них, с неестественно белым, даже на фоне простыни, пятном лица. Был сержант ЛОМа, который, стараясь не привлекать внимания, нес что-то в большом черном мешке. Это были его ноги! Его, Сергея, ноги, безжалостно отрезанные чудовищной железной гильотиной, с перемолотыми в кашу тазобедренными костями... Сергей все это видел! Его глаза каким-то таинственным образом переместились на три метра вверх, и вот оттуда-то вся картина кровавой драмы открывалась перед ним в мельчайших деталях. Потом он убедит себя, что это был лишь бред больного воображения, что всю хронологию событий он знает по рассказам очевидцев... Но кто, кто тогда вложил ему в голову эти бередящие душу картинки, которые пытался, но не смог, он забыть: простыня, белая у головы и почерневшая от крови ниже пояса; его белое лицо и его ноги в руках у сержанта...
* * *
“Больничный” период его жизни длился около года. Менялись больницы, врачи, и только операционные всегда оставались похожими. Жутко болели отсутствующие ноги, и он, мысленно растирая их, вспоминал, какие они были, до боли прикусывая распухший от безконечных наркозов язык.
“За что мне? — думал он долгими безсонными ночами. — Почему я? Почему не Сенька или Машка Крапива? Они и на вокзальном “дне” были изгоями и отщепенцами. Или Баркас?..” Этот безпредельничал, мог без причины ударить или отобрать последнее. Была масса других — на выбор. Наконец, были тысячи пассажиров, каждый из которых мог оступиться и угодить на его место под это треклятое железное колесо. Но случилось с ним.
Он воображал, как в последний момент цепляется за кого-то, падает на перрон и остается, а кто-то другой (или другие?) летит вниз, в зловещую мясорубку... Что ему их боль, что ему даже боль всего мира по сравнению с его собственной. Да и есть ли