Разумеется, в его времена такие чудеса были немыслимы и непредставимы. Хотя Чаусов верил, что когда- нибудь, когда человек изменится, станет чище, умней, такой анархический союз возникнет естественным образом.
– Родовое общество состояло не только из помогающих друг другу индивидов. Оно еще состояло из родов, кроваво враждующих друг с другом на протяжении веков… – сказал Соломин, сворачивая с объездной дороги вокруг Весьегожска на Чаусово.
– Вражду родов проще прекратить, чем вражду индивидов. В трущобах Мумбая, засыпанных мусором, живет около миллиона человек, и на каждые полторы тысячи жителей приходится одна уборная. При этом люди там составляют очень дружный социум и процент счастливых людей там выше, чем в Лондоне, Париже и Нью-Йорке. Это и называется «парадокс трущоб».
– А, наконец-то я вас понял! – воскликнул Соломин. – Вы весь мир предлагаете превратить в трущобы. Какая великолепная мысль!
– Умрите, несчастный. Не утруждайте свой высокохудожественный мозг непосильными задачами, – ответил ему Турчин и снова обратился к священнику. – Наша цель в том, чтобы народ наконец стал узнавать себя во власти. Один из близких нам примеров справедливого устройства общества – греческий полис, в котором свобода была продуктом сознательной работы объединенного народа, добивавшегося реализации своей воли в вязкой среде противодействия аристократии и капитала. Чаусов делает попытку решения капитальной проблемы анархизма: каким образом можно осуществить абсолютную свободу индивида, то есть его полную независимость от внешних человеческих установлений. Григорий Николаевич первым представил состоятельную критику распространенной в начале века либеральной теории «дружных робинзонов». Буржуазная доктрина, представляющая мир как сотрудничество автономных личностей, казалась неуязвимой. Чаусов в своей работе «Против Дефо» показал, что на деле Робинзон не только пользовался общественным достоянием – навыками выживания, но в действительности не протянул бы долго в здравом рассудке на своем острове. Примеры изучения состояния заключенных в одиночной камере и случаи, когда детей вскармливали дикие звери, не оставляют в этом никаких сомнений…
– Вы еще молоды, Яков Борисыч, – сказал вдруг проснувшийся от начавшейся на бездорожье качки Дубровин. – И вы не привиты курсом истории КПСС. Иначе бы вы не испытывали такого энтузиазма при изучении политических теорий.
– И я! И я! И я того же мнения, – пропел Соломин.
XXXIII
– Вот она какова, красавица наша, – говорил Турчин, заходя к Дубровину, который позвал его пропустить по рюмочке на сон грядущий. – Видели вы, как назюзюкалась эта Грета Гарбо Весьегожского уезда? Глаза бы не глядели.
– Уж лучше алкоголь, чем наркотики. Это я вам как врач говорю, – зевнул Дубровин.
– Она, видите ли, предлагает мне стать ветеринаром. Что, коллега, не желаете ли присоединиться ко мне лечить Белок и Стрелок? Отдохнем от людей, а? От такого племени – художников и наркоманов – уж точно впору отдохнуть. Эскапистское трусливое сознание. Вместо того чтобы изменять мир, они бегут на край Вселенной и желают отдыха. Притом ладно бы не отсвечивали и стремились слиться с пейзажем – нет, им непременно нужно заявить о своем превосходстве, влезть на пьедестал, объявить свой внутренний мир единственно верным образцом для развития мира внешнего. Навязывая свои нездоровые фантазии разуму других, они требуют для себя почета и уюта. В этом подлинная суть художественного метода – властвовать над зрением и умами, прославляя себя как святошу. Или страдальца – судя по вот таким ничтожным созданиям, которые выдают за страдания пьянство, похоть и самодовольство…
– Мне трудно сейчас быть неголословным, – сказал зевая Дубровин. – Но, поверь мне, ты не прав. Ты невзлюбил его за что-то, чего сам не понимаешь, а ее и вовсе понапрасну клянешь. Она бедная, несчастная девушка, заслуживающая всего лучшего, и сострадания в первую очередь.
– Бросьте, самая что ни на есть развратная девка, пустая и злобная. Владимир Семеныч, когда вы видите пустое существо, неизвестно чего ради и притом за чужой счет живущее, почему вы должны испытывать к нему сострадание большее, чем к той же Жучке, которая хоть и ничтожна, но за корку сторожит лучше охранной сигнализации?
– Что же ей делать, милый мой? – всплеснул руками Дубровин. – Удавиться, что ли?
– Работать. Санитаркой, медсестрой, уборщицей, кем угодно, лишь бы помощь была обществу.
– Твоими устами мед пить, – вздохнул Дубровин, разливая коньяк. – Ты как вундеркинд – много разумного толкуешь, но на практике беспомощен, как и другие дети… Не обижайся. Многое ты верно излагаешь. Особенно то, что общество разобщено хуже некуда и неспособно самому себе сочувствовать. Здесь я согласен. В обществе проводимость боли настолько низка, что это приводит к угрозе существования его организма…
– В том-то и дело! Ужас в разомкнутости, разобщенности частей общества, через которые должен быть проложен системный путь реакции. Рабочий неспособен сочувствовать чиновнику. Чиновник неспособен сочувствовать продавцу или таксисту. Научный работник абстрактен для нефтяника. Полицейский и водитель-дальнобойщик предельно абстрактны друг для друга. Кроме отсоединенности периферической системы управления есть не меньшие проблемы с центром обработки сигналов. Проблема в его принципиальном бесчувствии. Если мозг лишь только приказывает частям тела, не реагируя на их обратные сигналы, то рано или поздно он утрачивает с ними какую бы то ни было связь по причине их физического уничтожения. Мы – тело социума – неспособны испытывать боль, и, следовательно, у нас нет механизма запуска инстинкта самосохранения. Так что собой представляет общество, находящееся в таком состоянии? Сколь долго может продлиться его существование?
– Согласен, – вздохнул Дубровин. – Что ж, выпьем за наше безнадежное дело!
Старый доктор опрокинул рюмку и, поправив очки, печально сказал:
– Одна из самых ужасных фотографий, которые я в своей жизни видел, – это фотография камбоджийца, насаженного на кол, после того как ему была введена доза морфия. Через несколько минут человек должен умереть от кровотечения, открывающегося в результате разрыва внутренних органов. Но на его устах при этом застыла удивительная, почти блаженная улыбка. Это и есть иллюстрация нашего общества… его тела.
– А что, – добавил он, грустно помолчав, – она и в самом деле на Грету Гарбо похожа, ты это верно подметил. Та же беспощадная красота и беззащитность…
XXXIV
Приехав домой, Соломин втащил Катю в дом, помог раздеться и уложил у себя. «Скажу, что наверх не смог внести…» Он тосковал из-за того, что смалодушничал перед Турчиным. Ему казалось, что он заискивал перед ним. Слышала ли Катя их спор в машине? «Она спала, но, кто знает, может, и различила сквозь сон…».
Он приник к ее губам и учуял горячий спиртной дух; наклонился, приложил щеку к бедру, поцеловал щиколотку. Подошел к окну и вгляделся в черный мокрый сад, подсвеченный отсветом лампы над крыльцом. Мокрая дорожка, ртутные желоба кровли… Соломин вышел в столовую, вынул из шкафа бутыль
Он уже не мог совладать с собой, она поняла это и зашептала горячо ему в ухо:
– Слушай… слушай… ты… скажи мне… Ты… ты хотел бы, чтоб я стала… девственницей?
– Каким образом? Зачем? – обомлел Соломин.
Катя привстала. Он смутно видел ее профиль, блеск глаз сквозь ниспадавшие пряди.
– Я хочу быть чистой. Понимаешь? Я чистоты хочу… Я хочу оставить свою жизнь и найти себя в другой. Я представляю ее: яркий свет, пшеничное поле, я иду по нему, ищу цветы, васильки… и такие еще меленькие, белые… а вокруг светло, и необычно светло, будто видно сквозь стекло, а я вся новая, без пятнышка…
– Да что ты говоришь такое? – Соломин едва сдерживал себя, чтобы не повалить и загрызть… – Хочешь виски?
– Принеси.