себе в глотку.

– И в то же время мне не в чем его упрекнуть, – продолжал Соломин, то понемногу впадая в сонливое состояние и едва ворочая языком, то снова возбуждаясь. – Если уж на то пошло, то я точно такой же анархист, как и он. И ты анархист. Все мы анархисты, потому что стремимся к автономности, а Турчин зачем-то еще хочет эти автономности включить в улей. Я предпочту остаться трутнем… Турчин честный малый и многого добьется в жизни, уже добился. Он волевой человек, этакая реинкарнация Чаусова, его совершенный продолжатель. И, я уверен, его ждет большая будущность. Но не в политике – думаю, вряд ли он туда сунется, в политике и органах правопорядка в России выживают только люди, склонные к насилию. А Турчину в его теориях насилие претит. На практике же – кто знает? На самом деле он такой же лишний человек, как и я, только признаться себе в этом не может. Эта его идея о новгородцах, алкавших Града Небесного на берегу Ледовитого океана, – это ведь грезы князя Мышкина, декорации бреда. Чаусов также – при всей своей энциклопедической серьезности – имел странность: искал какого-то черта в озерах Якутии… Они оба такие же беглецы от реальности, как и я. Только Турчин не пользуется восточным правилом уклонения. Если враг сильней тебя, отойди в сторону и дай ему упасть самому. Кутузов отошел в сторону и сдал Москву, спасая солдатские жизни, а Наполеона потом рассосала калужская зима. Турчин же – он как Жуков, бросавший на штыки неприятеля целые армии, загонявший их на бойню заградотрядами. Турчин не пожалеет себя, и ладно бы если только себя – других он тоже не пощадит ради своих фантазий. Нет, с ним мы никогда не сойдемся. Причина не только в темпераменте. Скажи: ты веришь в него? Что он вообще здесь делает?

– Он талантливый и добросовестный врач. Устремления его подвижнические. На нем все терапевтическое отделение. Он реально помогает людям. А вечерами совершенствует свою квалификацию чтением книг и участием в диагностических форумах.

– А я убежден, что здесь больше театра, чем подвига. Он караулит здесь Чаусова. Он ведь главный по этой части, посмотри, как его анархисты превозносят. Начинал рядовым, а как остался при больнице, так на следующий год и вознесся в предводители. Работать в провинции – это поза, демонстрация жертвенности. Ему прежде нужен весь этот анархический балаган, а потом уже врачевание. В Москве конкуренция высокая, и ему неохота закалять амбиции в агрессивной среде. А здесь у него никаких конкурентов, все дороги открыты. В провинции любой отличный от нуля уровень за версту видать. Здесь с ним весь город здоровается, пожарные и милиционеры, мэрия и коммунальные службы в струнку вытягиваются. Он пьяным садится за руль, потому что каждый постовой в округе знает его «форд». В Москве же на его свист ни одна собака не отзовется. Я ему глаза мозолю, потому что существование мое отрицает саму суть его природы. Я – доказательство бессмысленности его идей, устремлений, вождизма, желания перестроить общество. Я для него трутень и не подлежу долгой жизни в его улье…

– Это ты хватил, братец, – улыбнулся Дубровин. – Полно тебе, передо мной тоже мэрия в струнку вытягивается и Шиленский лебезит, однако же в отношении меня ты таких выводов не делаешь. Пойми, дружочек, у всякой правды, у всякой сущности как минимум две стороны. Где ты видел живое существо с односторонней границей между ним и миром? Потому у любого добра есть издержки.

– В случае Турчина издержки эти велики, – сказал Соломин, снова беря и ставя обратно пустую уже бутылку; его развезло.

– И потом ты преувеличиваешь его кровожадность. Ты говоришь о нем так, будто он жертва абстракции или руководит бомбистами. Он только еще учится по сути, и его врачебные знания больше его знаний о жизни…

– И, надеюсь, об анархизме тоже. О, как раздражают меня эти умники-общественники. Почему еще остается в человечестве болезненная убежденность в том, что существует точная модель чего бы то ни было – жизни, науки, общества? Попытка втиснуть в форму живое существо оборачивается мукой, как в «испанском сапоге». Неужели нельзя наконец свыкнуться с индивидуальным пошивом?

– Ты поверхностно судишь о его воззрениях. Чаусов… то есть Турчин… они как раз предлагают такое переустройство, при котором искушение идеальной моделью будет невозможно.

– Владимир Семеныч, ты, верно, плохо понял… Впрочем, я вообще сомневаюсь, что там есть что понимать. Лучше давай еще выпьем…

– Больше нету.

– Для меня все это звучит как евгеника в национальном масштабе… Я вижу, и тебя Чаусов перепахал.

– Не объявляй непонятное несуществующим… Давай спать. Оставайся у меня – ложись в кабинете.

– Спасибо… – сказал грустно Соломин. – Разумеется, с точки зрения человека труда я – пустое место. В детстве… хотел стать врачом… И единственное, о чем жалею в жизни, – о том, что им не стал. Но какое бы ни было мое место, я буду отстаивать свое право на жизнь.

Соломин уже еле ворочал языком и клонил голову, но упорно продолжал, пересев на диван:

– Я не без недостатков. Пусть даже я ничтожество. Но у меня есть мысль. Ручаюсь. Ровно одна. Но сильная. Люди вообще чаще всего умирают, так и не обдумав ни одной хоть сколько-то стоящей мысли… И я хочу довести свою мысль до предела. Пусть никто ее никогда не поймет. Но человек и без того в пределе всегда одинок. По существу, рядом с человеком нет никого, кроме смерти. Смертность человека искупает его перед лицом общественных функций. Но в то же время я вижу, как страдает Катя. Она не притворяется. Она искренне полагает жизнь хламом. Другое дело, что и чужая жизнь для нее хлам. Так становятся убийцами. А она и есть убийца… Пусть за это отвечает ее болезнь, а не ее существо, но как можно смириться с тем, что нравственное суждение зависит от биохимической проблемы мозга? Кажется, я уже брежу… Как же меня развезло… И Турчин твой тоже калека…

– Ложись, милый мой, я пледом тебя укрою, – сказал Дубровин.

– Да… Я сейчас. Так поговоришь с Натальей насчет денег? Умоляю!

– Попробую… – вздохнул Дубровин.

Соломин попытался встать, но не смог и положил голову на валик дивана.

– Благодарю… – пробормотал он, закрывая глаза. – Благо… Ты спас меня…

Дубровин поднял его ноги на диван, укрыл и, вздыхая и почесываясь, прошаркал в спальню, откуда скоро послышался храп и свист, но Соломин уже ничего не слышал.

XXXV

На третий день после свадьбы Шиленского дверь веранды в доме Соломина отворилась и порог переступила Ирина Владимировна, которая, привыкнув за время отсутствия хозяина к бесцеремонности, хотела было пройти к Кате наверх, но увидала Петра Андреича и остановилась.

– Сама-то наверху? – сказала глухо учительница и показала большим пальцем на потолок.

Соломин натягивал холст и, чтобы ответить, выплюнул гвоздики в свободную от молотка руку.

– Катя? – спросил он удивленно.

– А то кто ж? – пожала плечами учительница.

– Дома, – ответил Соломин, снова принимаясь за дело.

Ирина Владимировна затопала по ступеням и перехваченным одышкой голосом позвала:

– Ка-ать! Это я. Ну-ка выйди на минутку.

Катя спустилась, и они пошли за дом, на футбольную площадку, где мальчишки с воплями гоняли мяч, и сели в траву за воротами. Игра велась в одни ворота двумя командами. В противоположной штрафной зоне стоял отец Евмений с подоткнутой рясой и, растопырив руки, следил за метаниями мяча.

– Ну, слушай сюда, у меня новости, – сказала Ирина Владимировна, закуривая и выпуская вместе со словами дым. – Я придумала, мы тебя лечить будем.

– Это еще зачем? От чего лечить?

– Как от чего? Я с доктором нашим говорила.

– С Дубровиным?

– С ним самым.

– Чего ради?

– Слушай сюда. Мне тебя жалко, девка. Не могу смотреть, как ты сохнешь. Я тебе подруга или кто?

– Допустим, – кивнула Катя, которую в отсутствии Соломина Ирина Владимировна несколько раз зазывала к себе и к которой сама являлась без спросу, желая выпить рюмочку-другую не в одиночестве, а

Вы читаете Анархисты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату