премия, 1973 год), достигли воплощения коммунистической идеи и что пользы от этого — всего-то бочки с медом и апитерапия, что муравьи, владея арифметикой, в захватнических войнах изощренней любых нацистов, — всегда отрезвляет от социальных фантазий. Замечал ли кто-нибудь, что «ламборджини», буравящая, как почву, плотный от скорости воздух, своей формой напоминает медведку, с ее приземистостью, мощностью сведенных передних лап?
С другой же стороны, есть совсем немного естественных способов визионерства, и пристальное внимание к «микромиру» — один из них. Мир солнечных прозрачных пчел и хтоническое царство термитов — отличная натура для широкого спектра литературных ландшафтов — от фантастов до Юнгера.
Грамматика души, становящейся солдатом в мире действия, солнечное воинство тел, музыка телесности и природы; солнечный удар юношеского возраста, отрада и проклятие зрелости — и единственный пример в русской литературе, когда любовные истории составляют книгу, так похожую на роман, где главные герои — демонические и светлые ангелы любви и страсти, от истории к истории подчиняющие новые телесные оболочки. И хотя сегодня мне очевидно, что финалы историй слишком настойчиво схожи эмоционально (впрочем, у любви, как и у жизни, безвыходный жанр: обе заканчиваются смертью), но высшая проба языкового и чувственного строя книги неизбежно расширяет душу в тупик Бога. О любви говорит язык Бунина, никто до — не был способен, и после.
Мы были слишком похожи на детей в «Бежином лугу», в ночном рассказывающих истории про русалок, мы не слишком отличались от подданных лешего, так мы были погружены в лес, поля и реку, чересчур интересуясь природой, но не человеком, — чтобы путешествия охотника могли увлечь сверх школьной программы. Я случайно прочитал «Хоря и Калиныча» лет пять назад и тут же проглотил всю книгу, наконец поняв, отчего ландшафт — последний оплот человека и как он может послужить оптическим строем для изучения человеческой природы.
Едва ли не единственная книга, в которой совершается попытка исследования полного становления, изгнания из детства, юности. «Степь» Чехова задумана была именно в этом ключе, но продолжения не последовало (гимназическая юность Егорушки, самоубийство от любовной горячки: «Митину любовь» я воспринимал именно как продолжение любимой «Степи»; как горько). Арсеньев — поэт, и прощание его с юностью, семьей, домом, родиной — элегическое, необыкновенной силы повествование, многие абзацы помню наизусть.
Этот великий роман, похожий на пожар, когда в руках в лицо из всех окон-страниц дома-книги рвется пламя, а внутри видны силуэты людей обожженных, но продолжающих, споря и скандаля, плача и умиляясь, метаться, — я прочитал на ногах. Лет двенадцать назад со мной приключилась история, после которой я неделю пешим ходом вымерял гористые улицы Сан-Франциско, и в руках у меня пылали Мышкин, Рогожин, Настасья Филипповна, самым высшим образом никому не давшая, даже Тоцкому, и оттого полная плотью огненной сакральной пустоты. С тех пор и поныне где-то во мне, как в той наглухо зашторенной квартире, вокруг ложа с заледеневшей красавицей бродят побратавшиеся князь с Парфеном, и до сих пор я не верю ни одному женскому образу, созданному с попыткой увидеть глубину женщины; все даже самые живые женщины в литературе — только искусная поверхностность.
Самый трудный и самый свободный роман. При всей немыслимой достоверности, которая должна вроде бы закрепощать, на деле роман — океан свободы, необыкновенного дыхания и простора сознание, мыслящее слово, обладающее потрясающим объемом языка и смысла. Нет никакого способа представить, как такое существо могло быть не только создано, но хотя бы замышлено. И, конечно, Анна Каренина — это Толстой, со всей женственной необъяснимостью демиурга.
Единственный любимый роман Набокова, благодаря которому я еще долго отождествлял Кончеева с Ходасевичем. Отчего-то запомнился дрозд — певческий талисман английской поэзии — он восседал на бензоколонке, в финале, когда нагим Чердынцев вышагивал по Берлину. Потом в одном справочнике прочитал: «В странах Западной Европы черный дрозд в городах ведет оседлый образ жизни и иногда гнездится зимой. Так, в январе 1965 года одно гнездо черного дрозда с птенцами было найдено на неоновой вывеске большого магазина в Берлине». В романе, написанном ранее справочника как минимум на тридцать лет, читаем: «За ярко раскрашенными насосами, на бензинопое пело радио, а над крышей его павильона выделялись на голубизне неба желтые буквы стойком — название автомобильной фирмы, — причем на второй букве <…> сидел живой дрозд, черный, с желтым — из экономии — клювом, и пел громче, чем радио».
Что этот роман написан великим писателем, окончательно стало ясно, когда в тринадцатой главе «Навсикая», абсолютно плоской и черно-белой в б
Единственный роман, который на самом деле не роман и тем более не поэма, а стихотворение. Он столь же легко разбирается на строфы, сколь и невозможно выявить рецепт, согласно которому он из них составлен. «Зависть» написана солнечными зайчиками по теплым камням и стеклам окон старой и новой жизни. В романе прорва радостной телесности и пения, физического ощущения посеребренных каплей на бархатистых стеблях вынутых из кувшина фиалок. И то, о чем он написан, — никогда не ясно, что только подстегивает к перечитыванию; так всегда происходит с хорошим стихотворением.
Есть восточная пословица: «Чтобы построить минарет, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку». Горький как раз и отправил Бабеля в жизнь — в преисподнюю — копать колодец, для того чтобы он потом все вывернул наизнанку и построил минарет: книгу. В результате мы имеем «Конармию» и дневник Бабеля 1920 года, который в тысячу раз страшнее книги. Задача писателя на примере Бабеля видится такой: опуститься в геенну и оттуда, из геенны, поднять и искупить высшие смыслы — искры божественной святости.
Есть всего два или три романа, открывшие свой вечный незримый мир, реально существующий в реальном ландшафте. Необходимы только специальный настрой сознания и упорство путешественника и наблюдателя для его переоткрытия. При этом способ путешествия можно выбрать свободно: открыть книгу или выйти за порог, с равным успехом.
Мне нравится, когда текст обладает мышлением. Когда видишь, как проза сама по себе «думает». Всей своей структурой. Есть в этой «малой прозе» Музиля такие тонкие, мыслительные периоды, необычайно органичные глубиной всему повествованию, абсолютно недоступные анализу, логическому препарированию. Своей тканью (уже плотью) они создают мощное движение, наращение художественного смысла. В «Гриджии» любовники оказываются запертыми в творящей крипте забвения, женщина все же спасается, и это самый страшный и самый необъяснимый финал в литературе, который заставляет саму Ананке прошептать оправдания.
Остатки тиража этой книги я вместе с ее автором спасал охапками из полузатопленного подвала в Потаповском переулке. Это единственная книга, разделы которой переложены рентгеновскими снимками костей и черепов. И это единственная книга, без которой на Судном дне не обойдется, чтобы меня воскресить и призвать к ответу. Потому что я из нее состою, так же как состою из плоти и костей.