Перстень, мойка, прорва
По дороге в Велегож со мной всегда что-нибудь приключается. Огромное или крохотное, но всегда такое, что потом не то чтобы не расхлебать, но несколько даже удивительно, что вообще выжил.
Вот как раз той весной и приключилось все мое будущее. Худо-бедно, но оклемавшись, могу теперь рассказать, как все было.
В середине марта первые солнечные деньки умыли мне душу. Весна, разгораясь, будоражила все вокруг. Тонким стал воздух: прорвав снежные тромбы, город звенел вовсю. Машины рассекали сияющее небо в лужах. Отраженные в них окна бились, взлетали веерами осколков, взметывались павлиньими хвостами солнечных клякс.
Пьянящий ветер врывался в рамы, как любовник под кофточку. Ноздри втягивали воздух — жадно, с трепетом, как кокаин. Вдохновленный бессознательной мечтой, я носился по городу, торопясь, изнывая от нетерпения расправиться с делами.
И вот поздним вечером, насилу со всем поквитавшись и даже успев заскочить в парикмахерскую, я был готов уже рвануть с Пресни на Можайку и оттуда по Кольцу на Симферопольскую трассу… Но подойдя к машине, ужаснулся ее внешнему виду. Не мыл я свою тачанку ровно зиму. Сейчас она стояла под фонарем — непознаваемо, беспролазно чумазая, как спаниель после охоты. Слой дорожной грязи придавал ей лишний вес и обтерханный вид раллийного снаряда. Я стоял перед машиной — обновленный весной, только что подстриженный и вымытый, обуянный мартовским воздухом, уже не сознающий ни в какую, что жизнь есть тьма, и нищета, и слезы. Я еще раз вдохнул родниковый воздух марта. На выдохе мне стало ясно: ехать так вот — не помыв коня — не то что грех, а преступленье. Машину надо было срочно в мойку — мыть, скрести и пылесосить. Пусть выеду поздно, хотя и заполночь, но в Велегож прибуду чистым, словно бы новеньким.
Единственная на Грузинах мойка работала до полуночи, и я решил, что за сорок минут успею. Мойка эта пособничала охраняемой автостоянке, располагавшейся на задворках заброшенной товарной станции, у начала бесконечного тупикового парка Белорусского вокзала. Жутковатое место. Приезжал я туда всегда по темени, как и сейчас. Так получалось. Никогда я не торопился возвращаться с работы. Одиночке дома делать нечего, кроме как спать. К тому же пробки рассасывались никак не раньше девяти. Пресненский вал — вообще гиблое место: толчея у пешеходного перехода к метро, цветочный рынок — торговцы-горлопаны, зазывалы у букетных фонтанов на обочине, автомобили покупателей наискось — кормой в бочину, не пройти, не то что проехать. Место, где Грузины и Белка-Ямские сталкиваются с Беговой улицей и 1905 года — клин с клином, суши весла, иди пешим. Место, где некое коловращение Москвы всегда — сквозь века принимает обороты, омут, тайну…
Пресня, Грузины, Ямские, сходясь, образуют своего рода московские Бермуды, которые не столь страшны, сколь таинственны. Неспроста именно здесь в течение нескольких десятилетий стояли в позапрошлом веке таборы цыган. Именно благодаря цыганам на Пресне возникли знаменитые злачные ресторации. Наследия разудалого забытья и сейчас сколько угодно в этом треугольнике, как нигде в Москве. Только здесь можно наткнуться на ласвегасовские театры, с золоченными слонами в натуральную величину напротив входа. И конечно, зоопарк — островок, провал, на дне которого, как в калейдоскопе, сгрудились осколки обитателей всего земного шара. Гам, стенанье павианов, всхлипы выпи и рыдание павлина, уханье шимпанзе, иканье лам и тигриный рык несколько лет сопровождали меня во время вечерних прогулок по Зоологическому переулку. Два года назад животных поместили в новые закрытые вольеры, и наступила тревожная тишина, которая хуже любого вопля: зверь затаился у площади Восстания.
Грузины замечательны двумя домами. Один — усадьба Багратиони, откуда по всему городу расползаются бронзовые чудища. Другой — дом Мирзахани, самый красивый новострой в Москве, чем-то напоминающий шедевры, обступившие Австрийскую площадь в Питере. Владение строительного магната представляет собой резиденцию по-восточному многочисленного фамильного клана. Выгуливая себя в той местности, я непременно выруливал к дому Мирзахани, чтобы пройти мимо парадной, отделанной искристым лабрадоритом. Пренебрегая крупнокалиберными взглядами пиджачной охраны, я вышагивал поребриком вдоль сквера, прямехонько на двух бронзовых гигантов — в объятья шебутных клоунов верхом на колесе. Я шел вдоль парковки, где можно было увидеть и «роллс-ройс», и «феррари», и «ламборджини», и ZХ, и коллекционный «мерседес» 1962 года — пока еще не переведенных «валетами» в стойло подземного гаража, спуск по спирали с торца, из-под яшмового фонтана.
Если был с приятелем, то непременно мы заходили в полуподвальный местный магазинчик — одному мне не хватало куража. Здесь в очереди у касс и вдоль стеллажей, если повезет, можно было наблюдать плавных див — наложниц дома Мирзахани. Невиданные туалеты, драгоценности, светящаяся, гладкая, как вода, кожа, неслыханные запахи иного мира — все это ослепляло и одурманивало. Невидимые, мы проходили мимо так, как проходят мимо приоткрытой клетки с тигром. Кротко косясь — на локоть, запястье, плечо — и только, мы вскладчину расплачивались за два пучка редиски и бутылку «Горьких капель». Выйдя на воздух, еще неся вокруг себя их образ и аромат благовоний, мы заходили в зоопарк и напротив вольера с застывшим хохлатым журавлем распивали саамскую водку, выделанную из особого заполярного моха, не ягеля, а какого-то редкого вида, каким олени лечатся от смертельных ран…
Да, вот такой в нашей местности стоит дом, не чета ни домам в Беверли Хиллз, ни сицилийским виллам… Сам я живу в 36-м доме на Пресне, окнами в технический палисад секретного завода «Рассвет», где взрывным методом отливают из титана лопасти то ли авиационных турбин, то ли гребных винтов подлодок. Кстати, в этом доме Маяк написал «Облако» и срифмовал Пресню с «хоть тресни». Дом я свой недолюбливаю и все мечтаю из него съехать навсегда в Велегож. Да, продать квартиру, переехать на натуру — рыбалка, картошка, охота — и когда закончатся гроши, а пенсия не светит или все еще не скоро, отправиться пешком в Иерусалим, побираясь, едва волоча, дойти — и попасть под копыта одного из всадников Армагеддона…
На той стороне, за улицей Заморенова, сидят в Гидрометеоцентре сверхсекретные всепогодные волхвы. Сидят много лет в обмороке, а в их полушариях сталкиваются циклоны с антициклонами, и расходятся по океанам морщины цунами, и штормит беспробудно Тарханкут. Меня забавляло воображать это, и я всегда намеренно давал лихой крюк мимо ГМЦ, когда шел в Планетарий. В порушенный, заброшенный Планетарий я пролезал промозглыми осенними ночами, ставил галогеновый фонарь, включал вертушку Южного полушария, садился на стопку утеплительных плит, слушал, как упорные мыши грызут по углам свитки карт звездных туманностей, выпивал фляжку коньяка с горстью засахаренной клюквы и курил, курил, курил до одурения полночи, пялясь на тускнущие вместе с аккумуляторами звезды, проползавшие над Мачу-Пикчу, над высокогорной столицей инков…
Чтоб на ту мойку попасть — следовало пройти чуть не огонь, воду и медные зубы. Во-первых, сам по себе подъезд. С Пресненского вала заруливаешь под ржавую вывеску «Мойка кузовная» — в какой-то невозвратный темный желоб. Шуганув стаю дворняг, похожих на лемуров, катишь, постепенно погружаясь выше крыши в железобетонный бруствер. Застигнутая крыса бежит наравне; сбавляя, чтоб не обагрить протектор, изумляешься до тоски, что и пасюк переходит на шаг, экономя.
Далее какие-то бушлатные ханыги пускают тебя под шлагбаум. А ну как они тебя — тюк по темечку монтировкой, и больше ты машине не хозяин. Затем сумеречно едешь чуть не по шпалам, пересекаешь бесчисленные, как годы, пути. Время от времени шныряют в потемках «кукушки», маневровые локомотивы, трубят ремонтные дрезины — знай только увертывайся; вагоны стоят безбрежно, цистерны, платформы, контейнеры — все это громоздится, накатывает, будто бы волны бесконечной штормовой ночи. К тому же хозяйство это поверх обставлено оранжевыми кранами-диплодоками, так что по временам мерещится — словно ты в порту…
И тут непременно припомнится смертный ужас — кутерьма прыжков и перебежек под чередами туда- сюда ножницами катящихся колес. На узловую станцию Урбах ты примчался однажды с другом по приволжской степи на «частнике» — на перехват ушедшего в Саратове из-под носа поезда. Глоток черной прорвы Волги под мостом, промельк пыльных окраин, звенящая степь — затяжным прыжком, визг тормозов — и благодать южного вечера рассекается шумом дыхательного спурта. Белый элеватор бешено маячит на бегу в закатном небе, как бакен — из шаланды, попавшей в бурю. Разлетается россыпь детишек, играющих в салки и на велосипедах с выломанными, закрученными вокруг уцелевших спицами. Вы врываетесь на узловую, шире футбольного поля вдоль. Вокзал на противоположной стороне, за нескончаемыми валами