Может, плюнем на все, а? Поселимся тут. Разлюбезное дело — сиди, весь день свой пуп созерцай…
— Э, нет! — Руслан стиснул пальцы в огромный кулак. Глаза побелели. В нем давно, как воду в закрытом котле, подогревали ненависть медленным пламенем лжи и обид, — и вот она заклокотала, жгучая ненависть ко всей неправде на свете. — Тут по свету рыщут «покорные богу», хотят меня съесть, а он — «не противься злу». Хватит меня дурачить! Всю жизнь бьют, пинают, гоняют. За что? Нет, хватит. Кто-то должен мне заплатить за мучения.
— Все равно мир не переделать.
— Мир, мир! А я что такое? Мир — я сам. Мне, хочешь знать, дела нет до твоих далеких планет, дайте здесь, на земле, вольно вздохнуть.
— Здесь? Ишь чего захотел! Никогда на этой несчастной планете не перестанут играть в жизнь и не начнут жить по-настоящему. Вечное лицедейство, то смехотворное, то — чаше — кровавое. Видишь эту реку? — Он кивнул на огромный гладкий поток, плавно бегущий перед ними. — Совокупность всех событий, крупных и мелких, происходящих на земле по какому-то, никому не известному, закону, называется историей. История — исполинская река, истоки которой в тумане тысячелетий, устье — неведомо где. Река эта странная, особая, у нее свои, трудно постижимые, причуды. У нее двойное течение. Сверху — пена, дохлые ослы, коряги, щепки, навоз. Сверху — лодки, птицы, лягушки, змеи, пескари, комары, черт знает что. Но все это занимает лишь тонкий, самый верхний слой воды. Главная масса воды — внизу, и крупные рыбы — внизу, а вся шваль — наверху. Так и история. Наверху — все случайное, муть ложных вероучений, суеверия, вымыслы, домыслы, заблуждения. Все это где-то в пути застревает, засоряет мели, отмели, заводи, боковые протоки, пропадает бесследно. А настоящее — в глубине. Истинные знания, мощные водовороты — все, что движет жизнь — в глубине, в трудно постижимой глубине. Ты только начинаешь плавание, посмотрим, куда тебя занесет. А я, брат, ни внизу, ни наверху. Устал мутную воду хлебать, о коряги лоб разбивать. Я — на берегу. Сижу, зеваю, ячменную водку пью, в речку поплевываю. Не желаю в ней бултыхаться. Хочешь — лезь, а меня уволь.
— А дадут ли?
— Что?
— Ну, сидеть, зевать на бережку?
— Приспособимся как-нибудь.
— А хорошо ли это?
Впервые увидел Руслан, как Сахр краснеет.
— Смотри-ка! — воскликнул лекарь, стараясь укрыть за шутливостью горькую досаду. — Яйцо начинает курицу поучать.
УТРО ПСОВОГО ЛАЯ
Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь…
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль.
Осень. Но в Хорезме по-прежнему знойно. Разве что ночи стали темнее.
… Ах, эти длинные, длинные, длинные черные ночи! Одинокие. Бесконечно жестокие… Отчего я несчастен, печален, зол и порочен? Не оттого ль, что чужой на жарком Востоке?
Мозг до глаз моих серых, до глаз моих серых болью нагружен. Телу белому дальше некуда сохнуть. Отчего, нуждаясь во всех, никому я не нужен? Хоть бы мне тут однажды ночью подохнуть…
Примерно таким все чаще бывало у Руслана состояние духа, когда, всю ночь промаявшись от плотной неотступной духоты, он поднимался утром весь расслабленный, потный, с тяжелой головою.
И всю ночь, всю ночь он видел Иаиль! Не ту, с пеной на губах, под стеной, чужую, безмолвную, а ту, ласковую, нежную, с которой они шептались и обнимались в темной каморке. Когда она была живой… Живой! Была ли? Или она ему примерещилась? От Днепра он шагал и шагал, изнывая от жажды, — и вот, когда достиг родника с живой водой, родник усох, едва он припал к нему горячими губами… Так внезапно, нелепо, Зачем! Наваждение дикое, чудовищное. Немыслимо это.
Было, еще в Самандаре: маленький, весь в золотушных болячках, мальчишка, которого бросила мать, день-деньской слонялся между шатрами и напевал с видом серьезным и строгим:
Так — то. Мальчишке тому было всего пять лет…
Пребывание у Сахра, и вообще в Хорезме, утратило бы всякий смысл, если б не учение. Как и предвидел врач, юный смерд быстро усвоил хорезмийские буквы, созданные, по словам Сахра, еще в древности на основе какого-то арамейского алфавита. Руслан уже начинал понемногу читать что попроще. Случалось, Сахр принимал по утрам больных — бедных горожан, земледельцев из окрестных селений, Руслан помогал ему возиться с ними, и это тоже было хорошее занятие.
Но иногда на русича находила такая черная тоска, что он готов был бросить все и бежать. Уйти наугад, наудачу на запад — и лучше умереть в лесках по дороге на Русь, чем пропадать тут в чужой лачуге. Он вспоминал свою землянку, и такой желанной, просторной и уютной она ему теперь казалась…
— Ты Рустам? Здравствуй. Я — Бузгар. Слыхал обо мне?
— Говорил о тебе хозяин.
Мог ли подумать юный смерд, что этот низенький плотный человек с круглым веселым лицом внесет, вместе с переметной сумой, перекинутой через плечо, крутую перемену в его судьбу?
Руслан, уже немного знакомый с местными обычаями, положил перед ним свернутую гостевую скатерть с едой, — в каждом хорезмийском доме есть такая особая скатерть, развернуть которую вправе лишь гость.
Насытившись, Бузгар сказал с доброй завистью:
— Повезло тебе!
— В чем?
— В хорошие руки попал. Сахр — человек необыкновенный.
— Да? А я недавно слышал обратное. Не любят его.
— Кто не любит? — грозно встрепенулся Бузгар.
— Ваши, эти… жрецы.
— Э! Жрецы… Кого они любят, кроме самих себя? Ты думаешь, почему Сахр прозябает в этой несчастной лачуге, тогда как ему в царском замке отвели бы роскошное жилье? Потому, что там он не смог бы принимать больных. Простых людей в царский дворец не пускают. И почему он бедный? Все, что получает от хорезмшаха, он раздает. Нам, бедному люду. Случилось в прошлом году… весь урожай мне пришлось отдать за долги, за воду поливную, господину, князю нашему Манучехру. Без хлеба сидим зимою. Мать-старуха плачет, старик ругается. Куда деваться? Иду к общинному жрецу. Он говорит. «Я бы помог тебе, но тороплюсь — в Хазараспе празднуют тысячелетие храма огня». Я говорю: «Храм огня в Хазараспе стоял тысячу лет и, дай бог, простоит еще столько же, а я умру завтра с голоду!» Ну, дал он мне… одну сухую, как доска, лепешку. Спасибо, надоумил кто-то добрый: «Ступай к Сахру». И что? Сахр купил мне два мешка зерна. И этим спас. Народ его любит, — какая еще любовь нужна человеку?
— Отчего же он… всегда невеселый, задумчивый?
— Кто знает? Этих ученых людей трудно понять. Сказать: не ко времени и не к месту он здесь? Нет. Раз уж кому-то нужен, и многим нужен, значит, ко времени, к месту. Может, его сушит мечта о какой-нибудь