«вечер потрясения», — в чью задачу входило довершать разгром.
Позади этих трех линий под зеленым, с звездой и полумесяцем, знаменем пророка находились отборные запасные силы, кои пускались в дело в редких, крайних случаях.
Левое крыло именовалось Аль-Аджари, правое — Аль-Мугаджери.
И схлестнулись у стен Хазараспа два свирепых воинства!
Страшно смотреть, как насмерть, в кровь, дерутся двое мужчин. Всей кожей чуешь, глядя на них: человек не должен убивать человека! Это противно его естеству. А когда десятки тысяч окровавленных мужчин взметают копья, мечи, топоры с единственной целью — убить?
И еще страшнее видеть, что если одни умирают ради своей вековой мечты — спокойно работать, жить по-человечески, то другие их убивают всего-навсего ради паскудной добычи.
Поначалу, как водится, противники обменялись тучами стрел, — всегда над полем битвы вьются сперва стаи оперенных стрел, и уже после, когда сражение окончено, появляются стаи стервятников. Перья для стрел люди берут у хищных птиц. И можно подумать, потому так уверенно птицы слетаются к полю битвы, что полагают себя вправе возместить отнятое у них. Но берут они плату не платьем убитых — первым делом они выклевывают глаза. Затем рвут внутренности, И потом переходят к мясу.
…В самый разгар сумасшедшей перестрелки Руслан похолодел, нащупав в колчане вместо оперенных, с железными наконечниками, тростинок пустоту.
— Тьфу! Будь ты неладна…
Кто- то дернул его за полу. Фамарь? Она взглянула в разъяренные глаза руса своими темными, будто незрячими, глазами и протянула снизу вверх два колчана, набитых свежими стрелами.
— Ох ты, девчонка! — Он наклонился с седла, подхватил ее под мышки, поцеловал в губы, опустил, махнул рукой назад:
— Укройся! Убьют…
Фамарь послушно укрылась.
Чудовищный вой дерущихся отдавался острым эхом в башнях Хазараспа, — будто это они, глинобитные исполины, сами взвыли от страха.
«Покорные богу», одержимые своим учением, сулившим светлое загробное воздаяние тому, кто падет за веру, очертя голову лезли на вражьи пики; вместе с тем их одолевал простой человеческий страх перед смертью. Получалась, как дым гашиша, безумная смесь страха с отвагой. Она доводила их до одури, и, ошалев, ярясь на себя и других за этот дикий страх, они сокрушали все на пути.
Казалось, поле перед Хазараспом превратилось в гигантскую кузницу. Стук. Скрежет. Звон. Дымом горнов взлетала пыль. Мехами служили хрипящие легкие воинов. Огнем — ярость. Кувалды секир обрушивались на наковальни голов и плеч, с треском распадались щиты и панцири, раскаленную сталь мечей люди студили в крови, не в ледяной воде.
Тюрки — копьями, кривыми мечами, русичи — секирами остановили левое крыло войска Кутейбы и стали теснить его; зато на левом крыле хорезмийского войска, где с бестолковым визгом метались всадники Булана и Хуфарна (Хангири?), «покорные богу» почувствовали слабинку — и навалились всей мощью.
— Нас, пожалуй, не меньше, чем их, — сказал Хурзад другу Сахру. — Но ополчение есть ополчение! Кроме служилой знати, тюркских стрелков и русов, нет у меня хорошо обученных, опытных воинов. Зато у Кутейбы все войско состоит из закаленных, испытанных витязей. Мы, друг мой, раньше много кричали о нашей силе и храбрости, но когда настала пора их проявить — оказалось, что все ушло на крики…
Первым увел с поля битвы свой отряд несостоявшийся хорезмшах Булан. Вторым ударился в бег другой охотник до царской тиары — Хуфарн (Хангири?). Но убежать ему не удалось — какой-то «покорный богу» заарканил неудачника, стащил с коня.
Бедный Хуфарн (Хангири?). Будто в насмешку дали ему имя Доброе счастье. Так и не пришлось несчастному покрасоваться священной куклой на хорезмийском престоле: вместо того он сделался забавной тряпичной куклой в руках Кутейбы.
И кричал же Хуфарн(Хангири?), когда, окружив и разгромив разношерстное войско Хурзада, «покорные богу» обрекли на казнь четыре тысячи пленных:
— Я здесь случайно, оставьте меня!
— Умолкни, трус! — рявкнул Хурзад. И с возмущением Шаушу: — Что за люди? Жил, как червь, хоть бы умер, как человек. Где Сахр?
— Не знаю. Не видно нигде. Наверно, убит.
Кутейба предложил пленным хорезмийцам, если хотят остаться в живых, принять его веру. И все отказались, даже Хуфарн, только подумайте. Ни один из четырех тысяч не согласился покориться учению ненавистных пришельцев, что так подло вмешались в чужие дела.
— Сорвалась наша затея, — проворчал Шауш. — Выходит, зря старались?
Хурзад — невозмутимо:
— Почему зря? Ничто в мире не проходит бесследно — ни плохое, ни, тем паче, хорошее. То, что было в прошлом, непременно отзовется в будущем. Кто-нибудь да подхватит наше красное знамя.
— Мне от этого мало радости, — приуныл Шауш.
— Радости, конечно, не ахти как много, — согласился Хурзад. — Зато — утешение. Не зря сражались. Другие порадуются за нас.
Ему первому отрубили голову.
Перед тем, как меч отсек ее, он задумчиво поглядел на Шауша, дернул правой щекой снизу вверх и щелкнул языком, будто желая подмигнуть соратнику. Но не успел…
Второму, несмотря на его завывания (а может, именно из-за них), снесли голову злополучному Хуфарну, или Хангири? — никто до сих пор точно не знает, как, собственно, его звали.
Третьему — Шаушу…
Большой курган получился из четырех тысяч голов.
Шах — изменник впустил Кутейбу в Кят — и эра «покорных богу» в Хорезме началась с того, что они, во имя аллаха, разгромили академию, сожгли книги, зарезали ученых.
«Утро псового лая»…
За ним наступит «День помощи» — век дикого мракобесия, век засилия тупых, невежественных вероучителей.
Но грянет когда-нибудь и на них самих «Вечер потрясения».
Тюркам и русским удалось, прорубившись сквозь гущу «покорных богу», вырваться из окружения. Они отступили далеко на северо-запад, к озеру Хиз-Тангизи. Здесь, с тревогой выжидая исхода битвы, уже приютилась снявшаяся с обжитых мест иудейская община. Сюда же приплелся и незадачливый Булан.
— Мы уходим в Итиль, — объявил Сахру, спасенному русичами, бледный Пинхас.
— Ступайте, — кивнул равнодушно лекарь. — И ты с нами, Аарон?
— Зачем? Здесь могилы моих родителей. Здесь могила моей сестры Иаили. Я остаюсь. А вы, — Пинхасу, — бегите. Если вы можете бросить в беде народ, чей ели хлеб, чью воду пили, то все равно, где б ни укрылись, всюду будете чужими.
— Несчастный! — вскричал Пинхас. — Тебя завтра убьют «покорные богу».
— Я их раньше сроду не видел, ничего плохого им не сделал.
— Станут они спрашивать, сделал, не сделал. Что плохого им сделал Хурзад?
— Будь что будет. Моя родина — здесь. Я сперва хорезмиец, а потом уж еврей. И, как один из многих хорезмийцев, я честно разделю их участь.
— Предатель!
— Знаешь… иди-ка подальше. А то нос оторву на прощание.
— Тьфу!
— А ты, дорогой? — Сахр просительно глянул в печальные Руслановы очи.
— Пойду домой. Теперь я иной Руслан. Неужто такой не пригожусь на Руси?
— Не всякий умный да знающий нужен на родине, — вздохнул Сахр. — Дураки иному правителю куда дороже! Смирные.
— Не одни на Руси князья да бояре.
— А она-то нужна тебе?
— Теперь еще нужнее, чем раньше была.