Я знаю, куда ведет четвертая дверь. Знаю. За ней точно такая же кабина, в какой я спускаюсь с четырнадцатого этажа, но когда человек входит в нее и дверь автоматически закрывается, пол вдруг уходит у несчастного из-под ног, и он с воплем валится в зияющую бездну, в огромный мусоросжигатель — где его и сожгут, так что следов от него не остается, только пепел, смешанный с пеплом огромного количества сожженных бумаг. А вопля никто не услышит, звукоизоляция тут превосходная. Если бы я не прошел этот чертов тест, я бы тоже вошел в ту кабину, и сейчас меня уже обшаривали бы ловкие руки мусорщиков, и тысяча долларов в синем конверте стала бы для них премией за ударный труд…
С такими мыслями вышел я из лифта в темноватом и пустоватом после четырнадцатого этажа подвале, где мне вежливо поклонился, увидев в моей руке заветную карточку, типичный охранник: кобура на поясе, маленький наушник в ухе, короткая стрижка и внимательный взгляд. Ни о чем не спрашивая, он вывел меня из подземного лабиринта и оставил на свежем воздухе одного.
Свободен! Наконец-то свободен!
Не знаю почему, но я верю Игорю Степановичу: если я порву в клочья список друзей, если выброшу в урну нарядную карточку с номером его телефона (ничего больше: ни имени-отчества, ни должности, только тисненный золотом логотип банка и номер) и уйду с конвертом кармане, неприятностями мне это не грозит.
Я действительно свободен: свободен браться за воспоминания или не браться за них никогда…
Свободен напиться до зеленых чертей — благо средства это теперь позволяют…
Свободен шататься до вечера по залитым солнцем улицам, не думая ни об Игоре Степановиче, ни об отложенной докторской диссертации…
Свободен… да — свободен вернуться домой и засесть за эти чертовы воспоминания, потому что свобода — это осознанная необходимость, а я осознаю необходимость этих десяти тысяч долларов — и готов хоть сейчас сесть за работу, пока не пророс в душе соблазн остаться чистеньким, довольствуясь тем малым, что я уже получил.
Но я не сделаю этого. Не побегу к письменному столу, к компьютеру. К чему? Память не нуждается в приспособлениях. Моя память всегда при мне. И я с таким же успехом могу включить ее за столиком кафе- мороженое. Того самого, где сидели мои жены — бывшая и будущая. А теперь буду сидеть я.
Я буду пить белое сухое вино, есть крем-брюле — и друзья детства, с которыми изрядно было съедено мороженого и выпито сухого вина, незаметно подойдут к столику и сядут, невидимые, рядом и расскажут мне все, что я хотел о них вспомнить. И не нужны мне даже авторучка и записная книжка, потому что как только механизм памяти заработает, его уже невозможно будет остановить, и все, что мы вспомним с друзьями за столиком кафе, будет со мной так долго, как я сам этого захочу.
— К сожалению, у нас нет крем-брюле.
Вот так на ерунде, на мороженом, чей вкус запомнился и полюбился с детства, все может сломаться и оборваться. Как же я включу заржавевшие от времени механизмы памяти, если не изведаю вновь полузабытого лакомства?
— А что же у вас есть?
— Мы торгуем от Баскина и Робинса, — переиначил на русский манер халдей название фирмы. — У них есть сорт… вот этот, — ткнул он в меню ухоженным, с отполированным ногтем мизинцем, — точь-в- точь крем-брюле.
— Неси.
Все меняет название и цену, а вкус остается. Вкус крем-брюле и вкус унижения — привычная цена посещения начальственных кабинетов. Как бы сладко ни встречали ирины аркадьевны и игори степановичи, в осадке всегда остается горечь. Умеют начальники дать тебе понять, что даже если по видимости они нуждаются в тебе, на самом деле это ты в них нуждаешься, тебе от них что-то нужно: деньги, работа, научная степень…
Понять бы еще, что именно требуется от меня!
На кой черт им, спрашивается, мои воспоминания? В чем их цель, их выгода?
И какая связь между подкупающей улыбкой Ирины Аркадьевны и до кишок просвечивающим взглядом Игоря Степановича?
Отсутствие видимой связи беспокоит меня больше всего. Там, на четырнадцатом, я не успел сосредоточиться на мгновении, когда меня передавали с рук на руки, когда Ирина Аркадьевна оставила меня один на один… с кем? Ну, по меньшей мере — с бывшим гэбэшником, тигром вербовки, спецом по всяческим трюкам, которые ныне именуются тестами. Напрасно я, поедая заморское крем-брюле — не крем-брюле длинной полупрозрачной пластмассовой ложечкой сиреневого цвета, пытаюсь мысленно вернуться в тот кабинет и проиграть заново момент передачи. Что было сказано между ними? И что сказала Ирина Аркадьевна мне на прощание? Улыбнулась ли она напоследок? Или, напротив, с каменным лицом, не имея больше нужды притворяться, сделала четкий поворот кругом и, печатая шаг, вышла из кабинета?
Ничего, ничего не осталось в памяти — даже лица ее, и того я вспомнить толком не могу, только расплывчатое светлое пятно, обрамленное короткими светлыми волосами, и исходящее от него ощущение чего-то приятного, теплого, доброго…
— Не возражаешь?
Вот так это и произошло. Тихо, без сирен, без топота кованых ботинок по асфальту, без дешевого камуфлированного балагана начальник областного УБОПа подполковник Горталов подошел и склонился над моим столиком.
— Ты заслоняешь мне солнце.
— Если я сяду, я не буду его заслонять.
— Ну так сядь, сядь, сделай одолжение! Сядь.
Горталов сел. Он возвратил мне солнце — уже не такое яркое, слегка притушившее свой свет, снизившее накал в присутствии подполковника.
По-хозяйски выложил Горталов перед собой сигареты и зажигалку, достал из наколенного кармана камуфляжных штанов плоскую фляжку — на заказ сделанную солидную фляжку военного человека, куда входит пол-литра, не менее. Щелкнул уверенно пальцами, и тут же подлетел на цыпочках давешний халдей и зачастил взволнованным полушепотом:
— Слушаю, Михал Иваныч… Что прикажете, Михал Иваныч?..
Михал Иваныч приказал пару чистых бокалов, бутербродов с икрой и балыком, лимонов и воды минеральной из холодильника.
— Да не нашей, смотри, а французской… Знаешь, какую я предпочитаю?
— Как не знать!
Вот так слухи о «красной крыше» оборачиваются простой и внятной каждому явью. Уже и хозяин заведения в чистой белой рубашечке и при бабочке вышел из своего закутка и скромно поклонился издали Михал Иванычу, уже и халдеи запорхали бесшумно и весело вокруг нас, выставляя на столик бокалы, блюда с бутербродами, зеленые пузатые бутылочки «Перрье» с лимоном, и заунывное турецкое пение, милое нерусскому уху хозяина, сменилось бодрым отечественным «Лесоповалом».
Михал Иваныч хмыкнул довольно, отвинтил крышечку и, не спрашивая, нацедил в два мгновенно возникших бокала коричневую прозрачную жидкость.
— Коньяк грузинский, — пояснил он, — высшего качества, рекомендую. Только не спрашивай, как называется, все равно не помню и выговорить на трезвую голову не могу. Ну, за встречу!
Мы выпили. Коньяк и впрямь был необыкновенно хорош. Так мягко, так обволакивающе прокатилась коньячная струйка по пищеводу, не задела и не обожгла, лишь согрела застывшее от мороженого горло и утишила бурчание в желудке. И крохотный бутерброд с красной икрой, проглоченный одним махом, поплыл на мягких коньячных волнах, требуя немедленного повторения.
И мы повторили.
— Да-а…
— Нравится? — довольно хмыкнул Горталов. — Это тебе не кампари, приятель…
Я чуть не подавился икрою. Но не подавился, проглотил — вместе с вопросом, так и рвущимся на волю. Но не выпущенным под подписку о невыезде. Сказались годы, проведенные в прокуратуре. Да и Мишу Горталова я слишком хорошо знаю и всегда жду от него подвоха, не дам застать себя врасплох.