— Ты кушай, кушай, — мягко улыбнулся Горталов. Он снял берет со шнурочками, огладил гладко выбритый, как модно у крутых вояк, череп. — У Игоря Степановича небось не кормили…
Сам он ел по-солдатски, быстро и жадно, как ест сильно проголодавшийся и вечно спешащий человек любую еду, будь то икра или перловая каша. Не до изысков ему, не до смакования, когда есть потребность утолить здоровый мужской аппетит. Даже и не аппетит, а голод крепко поработавшего на свежем воздухе мужика. Брал здоровенной лапой, обтянутой черной перчаткой с обрезанными пальцами, крохотный бутерброд с икрой, подносил ко рту и заглатывал целиком.
Покуда он насыщался, я следил за движениями его рук и думал о предназначении беспальцевых перчаток. Прежде я считал их проявлением дешевого шика: не водит же Горталов служебный броневик, когда выезжает с группой захвата на операцию, руки у него на баранке не скользят, нет необходимости в черной замше. А теперь до меня дошло, что перчатки эти для другой цели. Пальцы у них обрезаны — чтобы сподручнее было стрелять. А сами они предназначены защищать костяшки пальцев при ударе кулаком, вот для чего. Хорошо поставленным кулаком, вроде горталовского, легко отключить, а то и вовсе прикончить противника без всякого холодного или огнестрельного оружия. И наверняка приходится Горталову и его подчиненным отключать и приканчивать. Ну так не разбивать же каждый раз костяшки себе в кровь…
И еще ладони защищает перчатка — вдруг схватишься ненароком за колючую проволоку или за битое оконное стекло, можно порезаться или уколоться.
Мелочь вроде бы, но оттого, что я что-то новое понял про перчатки Горталова, я и про него самого что-то новое начал понимать. И как-то по-другому теперь на него, насыщающегося на манер удава, смотрел.
— Ай, хорошо… — потер Горталов ладонью об ладонь, заглотив последний бутерброд. — Теперь можно и выпить не спеша, и поговорить… Давно, между прочим, следовало бы нам с тобой поговорить, а, Сережа?
— Может быть. Я, кстати, от тебя не прятался…
— Я заметил. Это я заметил, будь спокоен. Я издали за тобой наблюдал. Интересно, думаю, как себя человек поведет. Это как, знаешь, под прикрытием человека в первый раз посылаешь работать и бдишь издалека: есть у него мандраж или нет? Естественно себя ведет или сразу видно, что подсадной… Тебе ведь приходилось в этой роли выступать?
— Приходилось.
— Угу. Только не здесь, на Севере… Наслышан, как же. Интересно мне, Сережа, что ты почувствовал, когда тому жлобу пулю в лоб влепил?
— Ничего.
— Совсем ничего?
— Совсем ничего.
— Но ты ведь в первый раз тогда, да?
— Стрелял? В первый раз. И в меня тоже — в первый раз…
— И ничего?
— Слишком быстро. Только свистнуло слева над ухом, а он уже падает с дыркой во лбу. И тишина. А потом все заорали, кинулись, начальство понаехало — не до эмоций было. Ребята потом его пулю из дерева выковыряли, мне подарили. На память.
— Хранишь?
— На цепочке ношу.
— Это правильно. — Он налил еще коньяку. Мы выпили. — Да, хороший коньяк, не обманули черти косоглазые… А я вот не ношу… — Он улыбнулся чему-то своему, покачивая бокал с остатками коньяка. — А насчет этой… Ирины Аркадьевны… ты не бзди — там дело личное, никакого криминала. Никто тебя за жопу не возьмет, если что. — Он смотрел исподлобья. — Я думал, ты все-таки спросишь… Спроси, не стесняйся, дядя разрешает.
— Знал бы, о чем спросить, — спросил бы, — пожал я плечами. — Честно говоря, не думал, что ты как-то причастен.
— Еще как причастен! — Горталов склонился над столиком, заговорил еще тише, глядя мне прямо в глаза: — В кабинетах, где ты сегодня впервые побывал, я, можно сказать, свой человек, без стука вхожу. И когда в тех кабинетах в чем-то нуждаются, то не брезгуют ко мне за советом или помощью какой обратиться. Так что я очень даже причастен. И многое, хотя и не все, могу тебе рассказать — если ты, конечно, правильные вопросы мне задавать будешь. Ну?
Он смотрел насмешливо, снисходительно, свысока. Очень светлые, словно выцветшие на солнце, серо-голубые немигающие глаза, прямой, резко очерченный нос, поджатые в ниточку губы. Юберменш, белокурая бестия, солдат удачи. Когда-то такими в кино изображали эсэсовцев, теперь американцы с такими лицами покоряют чужие миры или защищают Америку от русской мафии, японских якудза, китайских тонгов и исламских террористов.
Не знаю как тем, кого они защищают, а мне рядом с такими — когда они не на экране, а во плоти и крови — страшновато. Про себя я знаю, что я нормальный человек, со своими достоинствами и слабостями, знаю, что в принципе не способен на особые зверства: не буду пытать человека, вырезать у него на груди красную звезду или свастику, не ударю, не выстрелю, если меня первого не ударят, в меня не выстрелят, — а знают ли они? Есть у них внутри какие-то ограничители или они признают над собой только силу — еще большую силу, чем та, которой они обладают, а все слабое заведомо подчинено им, суперменам- победителям?
Не хотелось бы мне проверить это на своем опыте…
— Ну так что?
Спросить? Или все-таки выдержать характер до конца? Или как раз не надо ничего выдерживать — чтобы Горталов не подумал, что я боюсь быть перед ним собой, стараюсь выглядеть сильнее, чем я есть на самом деле.
— Ладно, спрошу. Что им надо от моих старых друзей? Что именно они хотят знать?
— Этого я не скажу. Не потому что не знаю — потому что не нужно это тебе. Если ты будешь знать, какого рода информацию от тебя ждут, ты невольно начнешь под них подстраиваться, будешь какие-то факты отбрасывать как ненужные — а вдруг это именно то, ради чего они все это затеяли? Главное — объективность и непредвзятость. И не бзди. Может быть, если все правильно сделаешь, ты одному из своих друзей очень крупно поможешь. Но это все, что я тебе могу сказать.
— Допустим. Еще один вопрос. Можно?
— Сделай одолжение.
— Очень хотелось бы узнать, кто тот неведомый «друг» или «доброжелатель», который меня во все это втравил? Погоди, погоди, — я поднял руку, увидя на лице Горталова все ту же снисходительную ухмылку. — Я заранее знаю, что ты опять мне скажешь: не положено, объективность и непредвзятость и всякий прочий вздор. Но, согласись, это все-таки слишком близко меня касается. Кто-то рекомендовал меня людям, которых я не знаю, без моего разрешения и без моего ведома, и неизвестно еще — с добрыми намерениями или нет. И мне плевать — положено мне или нет, но все же хотелось бы знать, кто этот доброжелатель. Потому что тогда я буду знать, добра он мне хотел или зла. И соответственно буду менять линию поведения.
— А если человек просто так тебя рекомендовал — без добрых или злых намерений? Просто спросили его: кто может помочь в этом деле? Да, конечно же, Сережа Платонов, кто же еще! Такого варианта ты не допускаешь?
— Нет, не допускаю. Видишь ли, Миша, много чего я за сорок без малого лет узнал, и по большей части все это в жизни не нужно, одна суета и томление духа, но в одном я убежден крепко, потому что сам до этого дошел и на себе не раз проверил. Всегда, абсолютно всегда все люди действуют только в своих собственных интересах. К тебе приходят с просьбой о помощи, или предлагают заработать, или говорят о защите высоких идеалов, но в основе всегда одно: тебя используют в собственных интересах, а потом выбросят за ненадобностью.
— Бред… — поморщился Горталов.
— Может, и бред. Но это мой бред, я с ним живу и буду жить, потому что я в этот бред верю, как в слово божие.