Влажный, иссиня-черный асфальт Кингз-роуд был безлюден, как блюдце луны. Названная в честь давно усопшего монарха, сейчас эта дорога не имела отношения ни к королю, ни к иному живому существу. Крохотные домишки захлопнули свои двери от чужаков и тихо дожидались рассвета, дурных вестей и телеги молочника. Вокруг ни души. Ни полисмена. Ни даже бродячего кота.
В этот час наше второе «я» словно перестает существовать. Ощущение причастности, принадлежности, реальности, заполненной собственным именем, адресом, номером телефона, становится почти неразличимым. Человек зябко ежится, поплотней запахивает воротник и думает про себя: «Я бродяга. Я странник. Мне некуда идти».
Странник, скиталец. Всем своим существом я чувствовал рядом безмолвное присутствие Бергманна, моего случайного спутника; его закрытую от меня душу, запертую внутри самой себя и непостижимую, как Бетельгейзе,[53] несмотря на то что судьбе угодно было — пусть ненадолго — свести нас в наших скитаниях. Он шел, чуть набычившись, нелепая шляпа чудом держалась на густой шевелюре, вокруг горла, заросшего седой щетиной, обмотан шарф, руки сцеплены за спиной. У каждого из нас был свой путь.
О чем он думал? О «Фиалке Пратера», о жене, дочери, обо мне, о Гитлере, о еще не написанных стихах, о детстве или завтрашнем дне? Каково ему ощущать себя заключенным в это приземистое, коренастое тело, смотреть на мир этими темными, древними глазами? Каково это: чувствовать, что ты — Фридрих Бергманн?
Существовала тема, которую мы по молчаливому уговору старательно обходили, — она была слишком горькой. Но в то же время единственной, достойной обсуждения между двумя, идущими одной дорогой. Как можно так жить? Не проще ли разом оборвать такую жизнь? Как можно все это терпеть? Что удерживает тебя?
Знал ли я сам ответы на эти вопросы? Нет. Да. Не знаю… Я смутно полагал, что существует некое хрупкое — тронь натянутую струну — и она порвется! — равновесие. Живешь себе по заведенному распорядку. Есть еда, которую надо есть. Глава одиннадцатая, ждущая своего завершения. Телефонные звонки. Поездки на такси. Работа. Развлечения. Люди. Книги. Вещи на прилавках магазинов. Всегда есть что-то новое. Должно быть. Иначе равновесие нарушится, струны ослабнут и провиснут.
Мне казалось, что всю жизнь я жил по чьей-то указке. Рождение — оно сродни походу в ресторан. Официант подходит с кучей предложений. Спрашиваешь у него совета. И ешь то, что он принес, думая, что тебе это нравится, потому что это дорого, или редкость для этого времени года, или это блюдо обожал Эдуард VII. Тебе предлагают плюшевого мишку, футбол, сигареты, мотоцикл, виски, Баха, покер, культуру Эллады. А напоследок еще одно весьма необычное блюдо — Любовь.
Любовь. От самого слова, его вкуса, запаха внутри меня начинает что-то трепетать. Ах, Любовь… В то время она представлялась мне в облике Дж.
Весь последний месяц я был влюблен в Дж. Я влюбился с первого взгляда, на какой-то вечеринке. На следующий день я получил первое письмо, открывшее врата к внезапному, немыслимому, хотя, как оказалось тогда, вполне реальному и, как кажется теперь, безнадежно-неизбежному успеху, вызывающему легкую зависть у моих друзей. На следующей неделе или чуть позже, когда мое сотрудничество с «Империал Балдог» завершится, мы уедем. Наверно, на юг Франции. Все будет восхитительно. Мы будем плескаться в воде. Валяться на солнце. Улыбаться случайному фотографу. Сидеть в
Счастлив мой бог, что я ни словом не обмолвился Бергманну о Дж. Он бы присвоил себе и это, как он поступал со всем, что попадалось на его пути.
После Дж. будет K., Л., М. и так далее по алфавиту. Здесь нет ничего от сентиментального цинизма или циничных сантиментов. Ведь на самом деле я жажду вовсе не Дж. Прелесть Дж. мимолетна. Она пройдет, а жажда останется. Жажда возвращаться в темноту, в постель, ощущать руками теплую наготу другого тела, где все едины — Дж., К., Л. или М. Где нет ничего, кроме близости и мучительной безнадежности объятий. Кроме алчущей плоти, которая поглощает все остальное. И когда все позади, проваливаешься в сон без сновидений, сон, похожий на смерть.
Смерть, желанная, отталкивающая. Спасительный сон. Приходу которого ужасаешься. Смерть. Война. Безмятежно спящий город, обреченный рухнуть под бомбами. Нарастающий гул моторов. Залпы орудий. Крики. Складывающиеся, как карточные домики, дома. Смерть всего и вся. Моя смерть. Смерть мира, такого яркого, знакомого, вкусного, настоящего. Смерть с ее армией страхов. Не явных, не будничных. А куда более страшных, потаенных, детских. Страхов прыгнуть с вышки в воду, быть укушенным соседской собакой, приоткрыть дверцу бабушкиного буфета, пройтись по темному переулку, пропороть гвоздем руку. И над всем этим витает Страх Первобытный, перед которым немеют слова: страх испытать страх.
От него не уйти. Можно убежать на край земли (тем временем мы свернули на Слоун-стрит), можно охрипнуть, взывая о помощи к мамочке, можно до хруста стискивать зубы, от него не спасают ни алкоголь, ни наркотики. Этот страх занозой сидит в сердце. Я обречен вечно таскать его с собой.
Но если он мой, если он и впрямь внутри меня… Тогда… может… И тут в непроглядной дали передо мной возникает, подобно еле заметной вязи козьих тропок, вьющихся по горам и на миг выхваченных отблеском луны, пробившейся сквозь облака… путь. Путь, ведущий к спасению. Туда, где нет ни страха, ни одиночества, где нет нужды ни в Дж., ни в К., ни в Л., ни в М. Вот он мелькнул перед глазами. Какую-то долю секунды я видел его совершенно отчетливо. Но вот облака сомкнулись, и моей щеки коснулся потусторонний, нечеловеческий холод, долетевший с безмолвных горных пиков. Нет, мне никогда не пройти по нему. Уж лучше страх и одиночество… А ступив на этот блеснувший во тьме путь, я исчезну. Перестану быть собой. Быть Кристофером Ишервудом. Нет, никогда. Это страшней бомбежек. Страшней невстреченной любви. Любви, которую уже не повстречать.
Я хотел повернуться к Бергманну и спросить его: «Кто вы? Кто я? Зачем мы здесь?» Но актерам не положено задавать подобные вопросы во время игры. Мы сами написали роли друг другу, Кристофер — Фридриху, Фридрих — Кристоферу, и пока мы рядом, мы обречены доиграть их. Сырые диалоги, дурацкие костюмы, аляповатый грим, гротескные персонажи: маменькин сынок, чудаковатый иностранец с потешным выговором. Куда там «Фиалке»! Впрочем, суть не в этом. (Мы уже дошли до дверей бергманновского дома.) А в том, что если отбросить маскарадные отрепья, разгрести высказанный и не высказанный друг другу сор хулы и лести, мы
Бергманн протянул руку:
— Спокойной ночи, дитя мое.
И вошел в дом.
Мне так и не довелось увидеть «Фиалку Пратера».
Ее показали в Лондоне, она произвела фурор, получила восхищенные отзывы.
(Увидев на экране твое имя, — писала матушка, — мы так загордились, так хлопали в ладоши. Ричард все повторял: «Узнаю братца Кристофера!» Хотя должна признаться, мне кажется, Анита Хейден не слишком подходит на роль
Несколько месяцев спустя я получил письмо от Лоуренса Дуайта, отдыхавшего в Париже.
«На днях заходила моя здешняя знакомая, страшно возмущалась. Она ярая коммунистка, не устает восхищаться политической сознательностью французских рабочих; но ей — увы! — кажется, что окрестные