Точно так же и вера Лоранда, как и обращение в неё Ципры, Топанди под конец романа, не узкорелигиозны, не конфессиональны. В вере для них сливается, по собственным словам Йокаи, «всё, во что только может верить человек». То есть они не столько даже «веруют» (в бога), сколько верят — опять-таки в высшее, в лучшее в жизни и человеке. «Бог» становится в этом смысле как бы лишь условным знаком, синонимом идеальной человеческой устремлённости. И «небеса» — это не рай, а царство осуществлённой мечты. Для Ципры истинный рай — соединение не с богом, а с любимым. Ему, а не богу она и отдаёт навечно свою душу. Для Топанди, который до последнего часа остаётся, в сущности, нераскаянным еретиком, «тот свет» — совсем в духе учения Джордано Бруно о множественности миров — некая ещё неведомая дальняя планета, где вдобавок восторжествовали идеи равенства и вместо холопов сами же «бароны чистят графам сапоги».

Таким образом, «жизнь вечная», загадка которой влечёт и Топанди, и Ципру, — это, по сути, единственно возможная для человека посмертная жизнь в благодарной памяти знавших нас и чтящих за добро людей, потомков. И пусть Ципра простодушно принимает молитвы за какое-то высшее откровение, волшебный ключ к познанию духовных благ, а Топанди позорную смерть своего врага — за кару господню, было бы не меньшим простодушием полагать, будто Йокаи тем самым склоняет читателя к некоему плоско правоверному богопочитанию. За понятиями бога и веры в романе вновь и вновь встаёт не какое-либо «боголюбие», а убеждённое человеколюбие: непреклонно благородная гуманность героев и самого автора.

И в самом христианском вероучении привлекает писателя его, так сказать, неопошленное прасодержание: гуманистическая наивно-коллективистская направленность. Любовь, которая целительней ненависти и управляет нами вплоть до самопожертвования ради общего блага. Добро, которое несовместимо со злом и противоборствует ему во имя справедливости для всех. И не просто справедливости отвлечённо-утешительной, потусторонней, а вполне, реально земной, «посюсторонней», не милующей неправедную власть и её лукавых приспешников.

* * *

Простейшие эти постулаты, общие многим отправлявшимся от раннего христианства нравственным учениям, и в романе Йокаи служат лишь подпочвой самых современных социально- гуманистических идей. Очень насущной для Венгрии и всей разноязычной Центральной Европы была, например, проповедуемая писателем национальная терпимость. Её гуманную суть он стремится пояснить и подкрепить ещё «добрым старым обычаем» обмениваться детьми, столь полезным для улучшения национальных взаимоотношений. Деже на время берут в немецкую семью Фроммов. А их девочка, Фанни, обретает второй дом у его венгерских родителей.

Заповедь терпимости распространяется на цыган, этих давних парий венгерского общества. Сочувствие и понимание встречает у писателя жестокая обида на сословное общество цыгана-разбойника Котофея, при всём неприятии тех полудиких средств — убийств, грабежей, — которыми мстит он за свою обездоленность, за гонения и пренебрежение. И уж вполне законным и естественным признаёт Йокаи брак с цыганкой: вещь совершенно невозможная в глазах его дворянских венгерских современников! Лоранд по-человечески, как к равной, относится к цыганской девушке Ципре, предмету розыгрышей и насмешек собутыльников Топанди, в конце концов предлагая ей руку. Они с Ципрой друг друга полюбили — и это самое главное. Любовь выше разделяющих людей национальных и сословных предрассудков. И сам грубоватый задира Топанди оказывается достаточно свободомыслящ, чтобы во имя любви благословить этот брак — даже во избежание формальных препон удочерить Лорандову невесту.

Национальная терпимость, иначе говоря, тесно смыкается писателем с социальной: одно не мыслится без другого. А эту последнюю довершает самый искренний, неподдельный демократизм. О нём говорит и другой «мезальянс» в романе: сердечный, а затем супружеский союз дворянина Деже с девушкой мещанского звания Фанни. Не знает стеснительных преград, светских, церковных и социальных табу и воинствующая, вызывающая филантропическая широта Топанди. А Деже отрешиться от наивных мечтаний о чиновничьей карьере помогает, между прочим, добрый товарищ его детства, простой пекарский подмастерье Мартон.

Гуманной проповеди равенства служит в романе и решительное противопоставление «хороших» и «плохих» персонажей. Быть может, несколько романтическое в этой своей подчёркнутой контрастности, оно зато отчётливо выражает нравственную суть конфликта и недвусмысленную авторскую позицию. Способом контраста рисуются подчас уже сами характеры — особенно второстепенных, эпизодических лиц. Психологический рисунок здесь совсем прост: сводится к несоответствию наружности и внутреннего облика. Внешняя суровость, даже резкость Топанди или директора гимназии, но доброе сердце у обоих. И наоборот: вкрадчиво-доброжелательная повадка — и своекорыстные умыслы классного наставника. За ангельской, казалось бы, кротостью и непорочностью Мелани таится себялюбие, даже испорченность. Парик и вставные зубы её отца, надворного советника Бальнокхази — словно почти уже гротескно материализованная метафора всей этой внешне благоприличной фальши.

Характеры главных действующих лиц гораздо глубже, многогранней. Возьмём хотя бы Ципру. Неукротимая гордость уживается в ней с самоотверженностью, способностью пожертвовать собой. Необузданное своенравие переплетается с преданностью и нежностью. Она не задумывается и пощёчину влепить своему насмешнику-благодетелю, и грудь подставить под нож ради него и всех домашних. Внутренне неоднолинеен и Деже: наивный мечтатель, здравомыслящий, целеустремлённый отмститель и томимый гражданственной скорбью патриот. Но принцип изображения тот же: основан на контрастном, хотя более сложном, сочетании сплетающихся и противоборствующих душевных качеств.

Полярно и разделение, размежевание действующих лиц по их сюжетной — и в конечном счёте общественно-исторической — роли. На одной стороне — не настоящие люди, только носящие их личину для сокрытия своих низких побуждений. Это муж и жена Бальнокхази. Между собой они враждуют, но цели оба преследуют корыстные, только корысть у каждого своя. Это наглый предатель Лоранда, фат и прохвост Пепи Дяли. И самый отвратительный лицемер и интриган, у которого на совести смерть Лорандова отца, злоумышляющий против самого Лоранда и Топанди, пустословящий святоша Шарвёльди.

На другой же стороне — их до поры, до времени униженные, но изначально не смиримые антагонисты. Таков Лоранд, который изнывает, чахнет в вынужденном бездействии, но до последнего вздоха не приемлет никакого двоедушия, лицедейства, словоблудия — ни «частного», ни политического («вся история — сплошная ложь!»). Таков по-своему и Топанди, который, вымещая на местных властях и церковниках своё разочарование в жизни, ищет прибежище от него в естественных науках. Такова жизнерадостная, излучающая душевное здоровье Фанни, бессменная целительница страждущих матерей, заботливая опекунша и незаменимая опора своего мужа — Деже. И таков он сам: вначале — строящий ребячливые планы наивный честолюбец, потом — твёрдый в своих независимых принципах молодой адвокат и, наконец, созидающий мирное трудовое счастье семьянин-землепашец.

Среди добродетельных героев романа братья, Лоранд и Деже, достойны особого внимания. Они сами — словно некий двуединый контраст. В них угадываются разница и связь времён, патриотическая скорбь и неуступчивая надежда автора.

По всему своему складу Лоранд принадлежит ещё, так сказать, к «романтическому» поколению вольнолюбцев. Ополчившиеся на него силы все больше кажутся ему загадочными, непостижимыми, почти неодолимыми. Уж если кто, кроме бабушки, склонен к мрачному взгляду на историю, готов видеть и винить в своих злоключениях судьбу, так это он. И жизнью его и вправду будто управляют роковые обстоятельства. Не только злосчастный жребий предков, но и пытающаяся подчинить его себе демоническая женщина (госпожа Бальнокхази) — и эта неожиданно жалящая его под конец пчела, словно настоящая уже посланница рока, символическая исполнительница высшего приговора над его душевной отгорелостью.

А в лице Деже перед нами другое, уже более деятельное и стойкое поколение, которое больше сообразуется с жизнью, твёрже стоит на её почве. Роман кончается грустным вздохом Деже, подавленного бесполезной гибелью брата, общественным разбродом, затянувшимся безвременьем. И всё же именно он, грустящий о прошлом, без особых обольщений наблюдающий настоящее, меньше всего чувствует себя жертвой рока, свободен от какой-либо внутренней охладелости. Добросовестно, не падая духом, трудится он над распутываньем связавшего брата пагубного обязательства, делит, стараясь облегчить, все постигающие семью испытания.

И у нас остаётся убеждение, что передуманное, перечувствованное им не останется втуне. В Деже и его неутомимой Фанни видятся те, кто восполнят утраты — сохраняя веру в жизнь, приумножат её добрые начала. И на её исподволь укрепляемых ими нравственных устоях воздвигнется наконец здание более отрадной яви, пред которой отступит печальное видение фамильного склепа, этой символической усыпальницы национальных надежд.

* * *

Опять и опять возникают в романе Йокаи простые, старинные понятия, заповедные для осознающей и совершенствующей себя личности. Честь и честность, прямодушие и великодушие, доброта и верность — себе, близким, друзьям, делу, людскому благу — все это представления, нерушимые для тогдашних благородных духом сынов отечества, ревнителей 1848 года, вольнолюбивцев-просветителей.

Позднейшее стяжательское общество, ловцы успеха и наживы, предали, попрали нравственные заветы прошлого, подменив человеколюбие себялюбием, служение — прислужничеством и всякую душевную высоту — низостью, обманом, завистью, коварством, вероломством. Но для Йокаи эти заветы оставались непогрешимы и неосквернимы. Он не уставал защищать их истинную красоту, печалясь об их унижении, которое казалось ему лишь непомерно затянувшимся испытанием.

И эта его преданность душевной высоте, отвращение к низости многое говорит нашему сердцу, поддерживая, обостряя чувство справедливости. Участь Лоранда, беззастенчивая подлость Дяли, стойкая верность Деже — всё это побуждает требовательней вглядываться в жизнь, в прошлое и настоящее, тем больший интерес придавая увлекательному роману венгерского писателя-классика.

О. Россиянов

I. Дневник Деже

Мне было тогда десять лет, моему старшему брату Лоранду — шестнадцать. Маменька наша была совсем молодая, а отцу, это я знаю точно, не могло быть больше тридцати шести. Бабка с отцовской стороны жила тоже с нами, ей уже исполнилось шестьдесят. Красивые, густые седые волосы были у неё, белые как снег. В детстве мне, помню, всё думалось: вот, значит, какая у неё счастливая жизнь, коли ангелы отличили такой сединой. Тогда я ещё воображал, будто седеют от радости.

Горестей, правда, мы и не знали, вся семья, будто по молчаливому уговору, старалась чаще радовать друг дружку, чем огорчать.

Никогда не слышал я в доме ссор или препирательств.

Ни разу не видел надутых губ, затаённой обиды или хотя бы мимолётной укоризны во взгляде; мать, отец, бабушка и мы с братом жили душа в душу, понимая всё как бы с полуслова и соревнуясь лишь в одном: кто кого оделит большей любовью.

Признаться, я больше всего любил брата. Это, конечно, не значит, что его предпочёл бы я потерять последним, доведись мне выбирать из четверых, — сама мысль о чём-либо подобном повергла бы меня в отчаяние; нет, просто с ним особенно хотелось быть и дружить, проживи мы даже все вместе благополучно до скончания веков.

Да и он был так добр ко мне. Это он, когда я совсем малышом копался в песочке, поддерживал меня за руку, чтобы не упал; он играл со мной во все детские игры — не для своей забавы, для моей; у него, играючи, научился я азбуке; с ним ходил в городскую школу, и, если У него уроки кончались раньше, он, уже старшеклассник, поджидал меня во дворе, чтобы отвести домой. Он вырезaл мне в свободное время игрушки, рисовал, строил, клеил из чего придётся: из деревяшек, из бумаги, из глины, соломы, словно у него других забот не было, как только меня потешить. Шалостей моих он никогда не выдавал; если же что выходило наружу, выгораживал, а то и принимал на себя. Любой ребёнок, видя, что в нём души не чают, избаловывается, становится капризен, надоедлив, и я не был исключением; но он спокойно сносил все мои выходки, ни разу не ударил, хотя я повадился таскать его за волосы. Зато, если грубая служанка или в школе какой-нибудь сорванец доводили меня до слёз, что было совсем не трудно, брат тотчас вскипал и тут уж не знал пощады. Силой обладал он страшенной; по моему тогдашнему разумению, едва ли нашёлся бы в городе другой такой же силач. Одноклассники побаивались его кулаков и избегали с ним связываться, хотя был он не какого-нибудь богатырского, скорее хрупкого сложения и с нежным, как у девушки, лицом.

До сих пор ничто и никто нейдёт мне на ум, только он!

Я начал с того, что семья наша была вполне счастлива.

Нуждаться мы ни в чём не нуждались, был у нас прекрасный, уютный дом, и прислуга ела досыта; случалось порвать одежду — мы тут же получали новую. Были добрые друзья — в этом не раз мне доводилось убедиться в именинные дни, когда собирался полон дом гостей и веселье шло вовсю. В городе нас уважали, судя по тому, как всякий раскланивался при встрече с отцом и с нами на улице, что в моих глазах немало значило.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×