сковородкой в одной руке и поварёшкой в другой выступила она с кухни — и следующим, воистину венгерским, «qou-usque tandem»[175] начала свою катилиниаду:
— Да уж не чертяка ли сам вселился в ваши ненасытные утробы? Когда же вы налопаетесь наконец? Когда услышу я от вас: сыты, мол, больше не хотим? А вы-то, ваше благородие! С тех пор как на молоденькой женились, лучшего места не находите для ваших денежек, чем цыганский карман?
— Не слушай её, Марча, — снисходительно сказал барин, — такая уж у неё привычка. К вечеру приходи и получишь поросёнка.
— Поросёнка? — возмутилась экономка, и даже кружевные оборки у неё на чепце затряслись от негодования. — Где это нам поросёнка взять, интересно! Будто мы не подали уже гостям дорогим всех, которыми две наши матки опоросились.
— Есть ещё один, — невозмутимо возразил Шарвёльди, заводя глаза так высоко, что зрачков почти не стало видно. — Если поискать, одного-то уж как-нибудь найдём.
— Ну нет, своего я не отдам! — запротестовала экономка, изо всех сил сжимая горячую сковородку с поджаренной мукой. — Ни ради спасения цыганской души! Моего ручного пёстренького поросёночка? Которому я сама ушки поразрезала, чтобы от остальных отличить? Которого хлебцем да молочком выкормила? Нет уж, моего вы не попробуете. Моего не отдам!
— А я и не буду вас спрашивать, — возразил Шарвёльди жёстко.
— Не будете? Как, ваше благородие! Не будете, когда сами мне его подарили, ещё вот такого, с рукавичку? И теперь у меня же отымать?
— Ну, перестань, дам другого, побольше.
— Не надо мне ни другого, ни побольше, не барышница я, не перекупка! Мне моего оставьте, которого я хлебцем да молочком выкормила. Хлебушек сама ему разжёвывала, молочко у себя отнимала. За стадо свиней его не отдам! А как привык-то ко мне: позовёшь — сломя голову бежит и за передник ну теребить, играть со мной. А умный-то — и не поросёнок будто, а ребёнок настоящий.
Борча всплакнула даже. У неё всегда бывала какая-нибудь любимая животина. Это не редкость среди старых челядинок, которые букой глядят на весь белый свет, а какую-нибудь курицу, растимую на убой домашнюю скотину пригреют, приручат и тронуть потом не дают, пряча, укрывая, самые невозможные, самые хитроумные предлоги выдумывая, чтобы уберечь от гибели, пока не знающий пощады жестокосердый хозяин единственного любимца на вертел не пошлёт. То-то слёз бывает! И уж конечно, ни кусочка такого изуверского жаркого не отведает потом бедная, смешная, старая, сварливая служанка.
— Замолчи, Борча! — вскинул голову Шарвёльди, прибегая к своему авторитету хозяина. — Делай, что велят! Пойдёшь поймаешь и отдашь Марче.
Поросёнок, не подозревая об опасности, бродил себе по двору.
— Я — ловить? Вот не буду, и всё! — взорвалась Борча.
— Ну так Марча поймает.
Цыганка не заставила себя упрашивать, присела на корточки, сняла с руки корзинку и, потряхивая ею, принялась твердить известное на скотных дворах заклинание: «Хрюша, хрюша, на, на, на!»
Но и домоправительница при виде столь злостного покушения не осталась безучастной, прибегнув тотчас же к контрзаклинанию: «Пшёл, пшёл!» Невзирая на топающего ногами хозяина, который усмотрел в том прямое неповиновение, попыталась она сковородкой и поварёшкой отогнать своего питомца подальше.
Обе старые женщины пустились гонять поросёнка взад-вперёд по двору, одна — приманивая, другая — стараясь отпугнуть.
Но, сунувшись было несколько раз в спасительные заросли шпината, глупая тварь, — вот она, благодарность приёмышей! — предпочла приманку соблазнительницы предостережениям благодетельницы и с задранным кверху пятачком кинулась посмотреть, что там, в потряхиваемой корзинке.
Цыганка мигом цапнула поросёнка за заднюю ногу.
Борча отчаянно вскрикнула, Марча засмеялась торжествующе, а поросёнок перекрыл обоих своим истошным визгом.
— Прирежь его поскорей, чтоб не визжал так! — крикнул Шарвёльди цыганке. — Что за дикий шум из-за какого-то поросёнка!
— Не режь, не режь, погоди! — срывающимся голосом возопила в исступлении Борча. — Не могу я слышать, как он голосит.
И, убежав на кухню, сунула голову под подушку, чтобы не слышать, как убивают её любимца.
Вышла она, лишь когда умолк визг невинной жертвы. С растрёпанными космами яростной фурией подступила она к Шарвёльди. Цыганка со смехом протягивала ей заколотого поросёнка.
Но экономка, задыхаясь от злости, сказала только хозяину:
— Скупец дал — скупец взял — и подавись, скупердяй!
— Ах, дрянь! — вскричал тот. — Как смеешь ты господину своему дерзить?
— С сегодняшнего дня вы мне больше не господин, вот что! — дрожа от возмущения, возразила старая экономка. — Вот вам сковородка, вот поварёшка, управляйтесь сами, потому что жена у вас смыслит в стряпне ещё меньше вашего. Господин муж мой в соседнем селе живёт; бросила я его по молодости лет, потому что бил меня по два раза на день. Пойду теперь обратно к этому доброму, честному человеку, пускай хоть три раза в день колотит.
И почтенная экономка не шутила: она и вправду пошла. Связала проворно свою постель, вынесла расписанный тюльпанами деревянный сундучок, погрузила всё это на тачку и тронулась к выходу, не сказавши ни слова.
Пред лицом столь недвусмысленного сложения полномочий Шарвёльди попытался прибегнуть к грубому языку фактов.
— Никуда ты не пойдёшь! — удержал он домоправительницу за руку. — Ты год обязана доработать. Уйдёшь — ни крейцера не получишь.
Но почтенная Борча вовсе не желала отступаться от своих прав.
— И не надо, — заявила она, вырывая руку и подталкивая свою тачку. — Удержать с меня хотите — удерживайте! Берите — себе на гроб.
— Что? Ах, ведьма проклятущая! — вскричал Шарвёльди. — Ты что это мне такое говоришь? Да как ты смеешь?
Старая экономка была уже за воротами, но вернулась, заглянула во двор.
— Не так я сказала. Не то ещё надо бы сказать. На верёвку себе, вот на что, вычет возьмите!
Вне себя Шарвёльди кинулся в дом за палкой. Но, пока вернулся, рассерженная матрона уже далеко, по другой стороне улицы катила своё одноколёсное сооружение, и не очень, пожалуй, пристало у всех на глазах гнаться за ней и вступать в потасовку с весьма сомнительным исходом.
До соседнего села от Ланкадомба было рукой подать, но и за эту короткую дорогу у почтенной Борчи успел созреть план мести.
Нельзя же ведь безнаказанно спустить подобное посрамление. Это было бы уж просто сверх сил человеческих.
Достигнув своего родного села, Борча двинулась прямёхонько к дому своего прежнего мужа.
Старый Койя уже по скрипу тачки догадался, кто к нему направляется.
— Ты, Борча? — в изумлении высунулся он в зарешеченную дверь кухни.
— Я, а кто же. Не видишь, что ли?
— Вернулась, значит?
— Взял бы да помог сундук втащить, — напустилась на него почтенная Борча вместо ответа. — Да бери же, ну! На твою вислоусую физиономию любоваться пришла я, что ли?
— А зачем ещё? — флегматически возразил старик, стоять с заложенными за спину руками.
— Ну, ты, я вижу, повздорить хочешь со мной, так давай побыстрее неси свою палку, огреешь — поговорим.
Тут наконец почтенный Койя сжалился над супругой, помог снять и внести пожитки в дом.
— Да я уже не прежний драчун, Бориш, — успокоил он её. — С тех пор как при должности, не обижаю больше никого. В сторожа пошёл.
— Тем лучше. Вот и послушай, какая со мной беда приключилась, коли ты должностное лицо.
— Беда, значит, тебя ко мне привела?
— Она. Беда. Ограбили меня, обобрали. Шаль шерстяную, узорчатую унесли, платье чёрное, цветастое, ещё шарф — красный, тебе его припасла, три локтя тонкого полотна, юбку домотканую, чётки мои с серебряным крестиком, двенадцать талеров, десять золотых, пуговиц серебряных на двадцать два лифа, четыре серебряные пряжки и поросёночка пёстрого восьми недель, с надрезанными ушками…
— Ух! — выдохнул его степенство господин Койя с возмущением. — Вот это покража. И кто же украл?
— Да Марча эта проклятая, цыганка, тут она, в деревне живёт.
— Ладно, допросим её, возьмём в оборот, как появится.
— Она это. Больше некому. Всё там шныряла, покамест я полола, всё вертелась — и ограбила, обворовала вот.
— Ну, ну, ладно, хорошо. Уж я её прижучу, как придёт.
Во всём рассказе слова правды не было; но достойная Борча вот как рассудила про себя:
«Пускай она только обнаружится с меченым поросёнком; его-то у неё найдут — и посадят в холодную допросить. А там, оправдают или нет, поросёнка жареного вам уж не едать, испортится до тех пор. Можешь, милая, оправдываться: подарили, мол, даром отдали — кто тебе поверит? Такого барина, как Шарвёльди, исправник всё одно не станет приглашать невиновность твою доказывать».
Почтенный господин Койя дал-таки жене себя раззадорить и самолично сходил к дому исправника, избравшего село своей резиденцией, — сообщить гайдукам о происшествии.
Выйдя под вечер на конец деревни караулить, заметил он цыганку, которая шла из Ланкадомба с тяжёлой, видимо, корзинкой, оттягивавшей ей руку.
Ни слова не сказав, сторож последовал за ней по другой стороне улицы до базара, где как раз толпился пришлый люд, слушая его жену: разные слухи-новости отовсюду.
— Постой-ка, Марча! — на площади крикнул сторож, заступая цыганке дорогу.
— Чего ещё? — спросила та, поведя плечом.
— Что там в корзине у тебя?
— А что там может быть? Поросёночек славненький есть, да не про вашу честь.
— Ну-ка, ну-ка! А ушки-то не разрезные у него?
— Разрезные, не разрезные — всё одно не про тебя.
— Ух ты, какая бойкая! А ну, дай поросёночка посмотреть.
— На, смотри, чтоб ты ослеп! Не видал, что ли, никогда? На, на!
И цыганка приоткрыла корзину, где, положенная на живот, мирно покоилась злополучная жертва, навострив, как живая, свои надсечённые ушки.
Вокруг стали собираться.
Кинулась туда и Борча.
— Вот он! Тот самый! Мой поросёночек!
— Твой? Тень от рысака турецкого султана твоя! Отойди! Нечего глазеть. Будешь пялиться — такого же родишь!
Собравшиеся захохотали: базарный сброд падок на грубости.