(И знамение успело сбыться. Но иначе: Ципра уснула счастливым вечным сном…)
Топанди извещал, что Лоранд после подачи письма немедля обвенчается с ней и отвезёт в родительский дом.
Так что легко было рассчитать день, даже час, когда они должны приехать.
Деже остался в городе подождать Лоранда, пообещав тотчас их привезти, когда бы они ни прибыли, хоть ночью.
И женщины не ложились допоздна. Сидели в ожидании на воздухе, у веранды. Была дивная, тёплая лунная ночь.
Обняв Фанни за плечи, бабушка рассказывала ей, как, много лет назад, они с невесткой вот так же ждали приезда Лоранда с братом. Но то была ужасная ночь и очень, очень грустное ожидание. Ветер шумел в акациях, тучи наперегонки неслись по небу, и собаки выли на деревне. И вот застучали колёса, и в ворота въехал воз с сеном, а в сене был спрятан гроб. Пришлось доставлять тайком: люди здесь очень суеверны, думают, что поля побьёт градом, если провезти покойника.
Ну а сейчас совсем не то. И ночь какая тихая, ни ветерка. Люди, скотина — все спят мирным сном… они одни бодрствуют. Как всё меняется!..
Но откуда ни возьмись — воз, который останавливается у ворот. Дворня сбегается открывать.
Негромкий перестук колёс — и воз въезжает. Как тогда. А за ним, взявшись за руки, как тогда, входят оба брата. Женщины бегут навстречу. Лоранда целуют, обнимают первого. У всех на устах один вопрос:
— А жена твоя?
Лоранд молча указывает на воз. Говорить он не в силах.
— Жена в гробу, — отвечает Деже за него.
XXXII. И вот мы состарились!
(Из дневника Деже)
Целых семнадцать лет минуло с тех пор, как Лоранд снова вернулся домой.
Какими мы с ним стали стариками!
Семнадцать лет уже сами по себе — время немалое, а такие тяжкие, как эти, и тем паче.
Не припомню даже, чтобы когда-нибудь люди седели так рано, как наши современники.
Провожая год ушедший, мы только и знаем, что вздыхаем: ну, слава богу, прошёл! А следующий оказывается ещё тяжелее. Вот какие настали времена.
Вера, надежда, любовь к ближнему слабеют и слабеют; скудеют и состояния, и души; силы иссякают; жизнь общественная угасает. Не с безразличием даже, а уже просто с отвращением взираем мы в будущее.[182]
Через год после кончины бедной Ципры Лоранд с оружием в руках отправился на то весёлое состязание, где главным призом служит смерть.[183] Не буду говорить о днях былой славы, какой прок? Всё равно мало уже кто их и помнит.
Солдатом, во всяком случае, Лоранд оказался хорошим.
Он уже от природы всегда отличался нужными для того качествами. И мужества ему было не занимать, и физической силы, и пыла, и стойкости. Так что бой, борьба сами по себе были для него отрадой, а тем более — в его душевном состоянии!
Сердце разбито; первая любовь посрамлена, втоптана в грязь; вторая в разгаре, в расцвете подсечена убийством любимой. Душа устала, пресыщена жизнью; гнетёт и тяготеющий над семьёй злой рок. Постоянно маячила перед ним жуткая участь: хочешь не хочешь, а угодишь всё-таки в конце концов в ту зияющую восьмую нишу, остававшуюся свободной.
И когда начались сражения, он воспрянул духом. Явился в военной форме и с блистающими глазами сказал, встряхнув мне руку:
— Ну, вот он, базар, где легко можно сбыть эту никчемушную, гроша не стоящую жизнь!
Свою, однако, сбыть не удалось.
Он прославился дерзкой отвагой, подвиги его удостоились поэтических дифирамбов. Известность, почести — всё ему выпало, только смерть, которой он искал, его обошла.
От батальона, в котором он начал службу, осталась едва десятая часть. И он был среди тех, кто даже раны не получил.
А сколько смертоносных пуль просвистало над головой!
Как жадно прислушивался он к полёту этих заунывно посвистывающих вестниц смерти, как жаждал встречи с этими новейшими Парками, которые во мгновение ока могут вас отправить на любую другую звезду! Но тщетно. Они слишком хорошо знали его — и не трогали.
Эти звонкие пчёлки бранных полей — словно самые настоящие пчёлы: кто смело ходит средь них, того не тронут, прожужжат мимо; кто трусит, того и укусят.
Однажды пуля пробила на нём кивер.
И он всё жаловался мне: «Хоть бы на вершок пониже!»
Наконец в одном из сражений осколок гранаты парализовал ему руку, и когда он, теряя сознание от удара шашкой, свалился с лошади, ещё и казацкая пика проткнула его насквозь.[184]
Но и то он не умер.
Несколько недель провалялся в походном лазарете, в палатке, пока я не приехал за ним и не отвёз домой. Там Фанни ходила за ним. И выходила.
Сколько раз доводилось мне слышать от него: «Какие вы нехорошие! Зачем так любите меня! Какую дурную услугу оказал ты мне, брат, привезя из лазарета! Как жестоко было с твоей стороны, Фанни, бодрствовать возле меня ночи напролёт! Какой это был напрасный труд — стараться вернуть меня к жизни! О, как же я зол на вас, несносные вы люди! Ну зачем меня так любить!»
Но мы по-прежнему любили его, невзирая ни на что.
И вот так помаленьку и состарились.
Схоронили добрую нашу бабушку, потом и маменьку. Остались с ним вдвоём, не разъезжаясь, не делясь.
Лоранд постоянно жил с нами, став настоящим домоседом. Неделями, бывало, не выходил из дома, когда мы отлучались в город.
Новые времена, новый уклад жизни и меня заставили отказаться от профессии, столь почитавшейся когда-то нашими предками. Я запрятал подальше свой диплом и занялся хлебопашеством.
И стал недурным земледельцем!
Им остаюсь и по сю пору.
Лоранд и тут нас не покинул, продолжал жить с нами.
Хотя жизнью это уже трудно было назвать. Он не жил уже, а так, существовал со дня на день.
Горе горькое было видеть это, наблюдать его и думать, кем был он и кем стал.
Этот статный некогда красавец, герой по призванию!
Это пылкое сердце, которое могло стать райским прибежищем для женщины!
Этот незаурядный, просвещённый ум, который мог путеводной звездой заблистать в этой стране!
И вот этот обделённый счастьем могучий дуб понемногу облетал, бездеятельно роняя лист за листом и ничего не ожидая от дней грядущих.
Больше того: страшась их.
Не раз приступал я к нему с предложением замуровать дверь того одинокого строения у ручья.
Пусть дети мои не допытываются, что там, внутри; не силятся разгадать таинственную надпись, как я в детстве.
Лоранд не соглашался.
«Ещё одно место свободно».
И это во всех вселяло тайный ужас.
И в нас, и в него.
Каждый вечер мы прощались, будто насовсем.
Ничто в жизни больше его не радовало. Ничто не занимало из того, чем занимаются обычно все люди. В карты он не играл, вина не пил; вечно был трезв — и безучастен. Ничего не читал, кроме книг по математике. Ни разу не удавалось мне его уговорить взять в руки хотя бы газету.
«Вся история — сплошная ложь!»
Лето стояло или зима, он по утрам, когда все ещё спали, ежедневно ходил на кладбище, где «под душистой травой-муравой» покоилась Ципра, и, проведя там несколько минут, возвращался: летом — с зелёной былинкой, зимой — с сухой.
Был у него дневник, куда ничего не заносилось, кроме ежедневной даты, а вместо записи прикалывалась травинка.
История жизни, строки которой обозначены высохшими былинками: сколько дней — столько увядших травинок!
Может ли быть книга, печальнее этой?
Фруктовый сад и пчельник — вот его последнее увлечение.
Растения и насекомые по крайней мере не изменяют любящим их.
Целыми днями холил он свои саженцы, деревца, сражался с садовыми вредителями — и постигал государственное право, наблюдая улей, эту образцовую конституционную монархию.
Много есть людей, особенно в теперешней Венгрии, склонных убивать время. Лоранда же время медленно убивало.
Даже на охоту он не ходил, говоря, что ему нельзя брать в руки огнестрельное оружие.
Кто-нибудь из детей всегда спал в его комнате.
«Самого себя боюсь», — признавался он.
Самого себя боялся — и того безмолвного здания у ручья.
«Я хочу под душистой травой опочить!»
Даром пропавшая жизнь!
Как-то летом, под вечер, сынишка прибежал ко мне с известием: «Дядя Лоранд лежит в своей комнате на полу и не хочет подыматься».
Подозревая самое худшее, я бросился к нему.
До моего прихода он успел уже перебраться с полу на кровать.
Лицо у него пылало, как в лихорадке.