«Мама» была высокая, худощавая, с большими голубыми глазами и белокурыми кудельками надо лбом («Schneckli»,[18] уж если на немецкий лад); с прямым германским носом, острым подбородком и родимым пятном на нижней губе.

«Гросмама» была точным подобием мамы, только старше лет на тридцать: ещё худощавей, с ещё более резкими чертами лица. Она тоже была с буклями, правда, уже накладными (как я узнал лет десять спустя), и тоже с родимым пятном, только пониже, на подбородке.

А на особом стульчике с подлокотниками сидела та, которая должна была меня заменить.

Фанни была годом моложе меня и не походила ни на мать, ни на бабку, исключая наследственное пятно, которое примостилось у неё в виде коричневой родинки на левой щёчке.

За дорогу у меня сложилось решительное предубеждение против моей заменщицы, и внешность её только подтвердила худшие мои опасения.

Это вечно смеющееся бело-розовое личико, эти полные лукавства голубые глазки, чуднo наморщенный курносый носик. Эти ямочки на щеках, стоило ей только засмеяться, и ротик, ежеминутно готовый сверкнуть белозубой улыбкой, которая притаилась в уголках губ. Словом, настоящий маленький бесёнок.

Все трое были заняты вязаньем, но при нашем появлении враз его отложили — Фанни с такой стремительностью, что её клубок шерсти закатился под канапе, — и поднялись нам навстречу.

Я приложился к ручке обеих матрон, которые по-матерински поцеловали меня, но всё моё внимание было обращено на неугомонную маленькую плутовку, которая, не дожидаясь, как я, пока притянут к себе за воротник, сама подбежала к нашей бабушке, повисла у неё на шее и, поцеловав, сделала книксен. А Лоранда поцеловала даже дважды, заглянув ему внимательно в глаза.

Меня даже мороз подрал по коже. С этого курносого бесёнка станется и меня поцеловать!.. Я просто не знал, куда деваться от страха.

Но уклониться никак было нельзя. Отдав долг вежливости остальным, она, проклятущая, подскочила ко мне, обхватила за голову и расцеловала так, что у меня в глазах потемнело. Потом подтащила к своему стульчику, с которого перед тем встала, и силком усадила Рядом, хотя мы еле поместились, всё мне о чём-то тараторя на своём непонятном языке. Изо всего этого заключил я одно: ну и чертёнок Достанется бедной маменьке вместо её тихого, немногословного младшенького; уж и наплачется она с ним! Ни на миг рта не закрывает, голосок — как заливистый колокольчик.

Это у них тоже было семейное. Мама Фромм тоже владела тем бесценным даром, что зовётся фонтаном красноречия, и громким, резким голосом в придачу, так что слово вставить невозможно. Её же слова лились и лились потоком. И «гросмама» обладала тем же даром, только голоса у неё не было, и из всего, что она говорила, слышался лишь каждый второй слог. Совсем как у испорченных шарманок, издающих шипенье вместо некоторых нот.

Наше дело было помалкивать да слушать.

Мне это было тем легче, что я и понятия не имел, о чём они там толкуют на своём языке. Уловить удавалось лишь одно: что они, обращаясь ко мне, называли меня «Ишток».[19] Мне, не знавшему по-немецки, это казалось вольностью совершенно неуместной.

У них же, понуждавших меня есть, имелись самые веские для того основания: принесли кофе с удивительно вкусными рогаликами, испечёнными для нас под личным присмотром папы Фромма.

Моя несносная курносая заменщица тоже повторила: «Iss doch», и, так как я всё не понимал, схватила рогалик и, обмакнув его в кофе, принялась самым бессовестным образом запихивать мне в рот.

Но есть-то мне как раз не хотелось.

Множество разных разностей подали на стол. Но я всё отказывался, хотя папа Фромм беспрерывно понукал: «Comedi, comedi»,[20] за что мама и гросмама в один голос выговаривали ему, какая же это «комедия» — их любимая сдобная глазированная баба.

Ну, а Фанни потчевать не требовалось. С первого взгляда видно было: она в этом семействе — балованное дитя, которому всё раз решается. За всем она тянулась, всего брала двойную порцию и, только уже взяв, спрашивала: «Darf i?»[21] Впрочем, тут уже — по интонации, движению головы — легко было догадаться, что она просит позволения.

При этом брала она не только для себя. Дерзость её доходил до того, что она и мне накладывала на тарелку, вызывая нарекания гросмамы. Понимать её строгих замечаний я не понимал, но сильно подозревал, что смысл их приблизительно таков: не надо приучать «нового ребёнка» объедаться. Вообще я ещё из дома вынес убеждение: если при тебе разговаривают по-немецки, значит, непременно замышляют что-то против тебя и в результате или чего-нибудь не дадут, или не повезут, куда ты собирался.

Не притрагивался я к тому, чем пичкала меня курносая соседка, просто и в пику ей. Да как она смеет лезть ко мне в тарелку этими своими противными кошачьими лапками!

Так что всё, от чего я отказывался, переходило к её беленькой киске. Но и тут я оказался в конце концов жертвой приставаний. Посадив свою киску на стол, она подвязала ей салфеточку от пирожных, а разрезное бумажное кольцо с подсвечника приспособила вместо испанского воротника. И вдобавок ещё стала требовать от меня подержать кошку за передние лапы, пока не найдёт для неё какой-нибудь чепец.

— Брысь! — прикрикнул я на злокозненное животное, которое, хотя тоже принадлежало к иноязычному племени, видно, прекрасно меня поняло, ибо мигом обратилось в бегство, спрыгнув со стола.

Курносая малышка тоже обиделась, чувствительно мне отомстив: перешла к нашей бабушке и стала ластиться к ней, руки целовать. Потом забралась даже на колени и, повернувшись спиной ко мне, изредка озиралась: встретит мой взгляд — и опять отвернётся капризно, чтобы нарочно задеть.

Вот курносый чертёнок!

Ещё и бабушку отбивает прямо на моих глазах.

Но почему же я молча всё это наблюдал, если был так рассержен?

Сказать по правде, только потому, что хотелось посмотреть, как далеко зайдёт её дерзость.

И потом, я гораздо больше был поглощён бесплодными усилиями уразуметь хоть что-нибудь из протекавшей при мне беседы на другом языке. Желание, присущее всякому, в ком есть хоть капелька любопытства, которое, однако, не удовлетворялось.

Одно моё умозаключение оказалось тем не менее близким к истине.

Слуха моего часто касалось имя «Генрих». Так звали папу Фромма, но он и сам поминал это имя. Значит, это не кто иной, как его сын. Бабка говорила о нём в тоне сожаления, папа Фромм давал свои пояснения, напротив, с сурово непреклонным видом, пересыпая их словечками вроде: «просодия», «пенсум», «лябор», «вокабуляриум» [22] и прочими общеизвестными из кухонной латыни. Они — и такие, как «secunda», «tertia», «carcer»,[23] — служили мне достаточно осязаемой путеводной нитью, чтобы определить на их основании состав преступления. Собрат мой Генрих не выйдет к ужину, так как не выучил уроков, и останется в заточении, пока не облегчит означенной участи усвоением всех тех неудобоваримых названий, которые носило великое множество предметов на давным-давно уже мёртвом языке.

Бедный Генрих!

Для меня всегда было невыносимо знать, что кто-то голодает. Тем более ещё в наказание. Можно понять, если в сердцах прибьют, но хладнокровно морить голодом, терзать не только душу, но и плоть, обрекая на единоборство с собственным организмом, — это мне казалось верхом жестокости.

Приняв всё это в соображение, я рассудил, что отнюдь не повредит унести с собой один из тех славных крендельков, которые норовила всучить мне моя назойливая знакомица.

И, выждав, когда никто не смотрел, благополучно препроводил крендель в карман.

Благополучно? Вовсе нет; но спохватился я, лишь когда курносая негодница рассмеялась, оборотясь на меня. Она, правда, сразу прикрыла рот рукой, но всё лукаво косилась, хихикая в кулак.

Что это она? Вообразила, может быть, что я робок только за столом, а есть очень даже горазд?

Ой, как мне стыдно стало! Я был согласен на любую жертву, лишь бы всё осталось между нами, готов был даже, пожалуй, её поцеловать, только бы она молчала про увиденное… Вот до чего своей кражи устрашился.

И страх мой ещё больше возрос при виде того, как гросмама оглядела блюдо, потом все тарелки, потом опять посмотрела на блюдо; подняла глаза на потолок, словно считая в уме, и со значением покачала головой.

Как было не понять этой немой сцены? Прикинула, сколько было кренделей, сколько осталось. Сложила, вычла. Одного не хватает. Куда мог подеваться? Ну, пойдёт теперь разбирательство, накинутся инквизиторы, отыщут у меня, вот позор-то, вовек не смоешь.

С минуты на минуту я ждал, что неугомонная вертушка укажет на меня своим бойким пальчиком: «Вон крендель, у него в кармане!»

Вот уже ко мне подлетела, и все — папа Фромм, мама, гросмама — устремили на меня вопросительные взгляды, будто предъявляя свой непонятный, но недвусмысленно грозный счёт. А брат с бабушкой даже не думают помочь мне, объяснить, в чём дело.

Вместо этого она, непоседа, повторила их же вопрос, дополнив пантомимой: сложила ладошки вместе и, склонив на них голову, прикрыла глаза.

Ах, они, значит, спрашивают, не пора ли мне спать?

Удивительно, до чего сообразительно это несносное создание, всё ухитрилась мне растолковать.

Вопрос был как нельзя более кстати. Я вздохнул с облегчением.

«Хорошо, — дал я себе обещание, — не буду больше её курносым бесёнком называть».

Бабушка разрешила мне идти; Фанничка, дескать, тебя проводит, будете спать вместе с Генрихом. Я всем по очереди поцеловал руку — вплоть до Фанни, так был смущён и растерян. И она, негодная, меня даже не остановила, только потом посмеялась.

Эта девица словно нарочно взялась мне досаждать.

Взяла свечу и велела следовать за ней: она, мол, доведёт.

Я наконец послушался.

Но не дошли мы и до конца коридора, как сквозняк задул свечу.

Мы остались впотьмах: лестницу здесь не имели обыкновения освещать. Только откуда-то снизу, из подвала, вероятно, из пекарни, ложился на стену багровый отсвет. Но и тот исчез, едва мы миновали коридор.

Фанни, смеясь, попыталась раздуть тлеющий свечкой фитилёк, но безуспешно. Тогда, поставив подсвечник на пол, она подхватила меня под руку, давая понять, что и так доведёт, и, не дожидаясь согласия, потащила за собой в полной темноте.

Сначала она приговаривала что-то мне в ободрение, потом стада напевать, думая, что так скорее ободрит, нащупывая между тем руками щеколды, а ногами — ступеньки.

У меня же одно было на уме: ну, сейчас заведёт эта коварная проказница в какой-нибудь мучной амбар и запрет там на всю ночь. Или столкнёт куда-нибудь, я провалюсь — и окажусь в квашне, в тесте по горло. С неё всё станется!

Бедная, добрая, милая Фанни! Какие поклёпы возводил я на тебя, как злобствовал, когда мы впервые встретились… а как-то взглянем друг на дружку потом, когда состаримся?..

Выбраться в такой кромешной тьме из этого запутанного лабиринта, где и днём-то потеряешься… Ни за что бы не поверил.

Особенно же меня удивило, что эта до дерзости бойкая девочка, идя со мной в темноте, ни разу меня даже за волосы не дёрнула, хотя случай был самый благоприятный.

Не соблазнилась, хотя я этого от неё ожидал.

Наконец оказались мы у двери, которую не было нужды и освещать, чтобы удостовериться — та ли. Из комнаты доносился тот самый заунывный напев на свете, знакомый каждому

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×