мест (переезды, ссылки). Писательская подвижность иногда объясняет движение тем и фабул, иногда — нет. Например, 'цыганы шумною толпою по Бессарабии кочуют' видимо оттого, что по Бессарабии прогуливался и Пушкин, но вот уже Гвадалквивир шумит и журчит только в пушкинских стихах, а не на его глазах (за пределы русской империи Пушкин вышел лишь один раз, да и то в Турцию, да и то уже не турецкую).
Не будем уповать на творческую фантазию: существует такая вещь — литературная география, и ее границами авторская фантазия сдерживается не меньше, чем сам автор — государственными. Метрополисом русской культуры Петербург стал на сто лет позже, чем столицей Империи. Свесив ноги с окна в Европу, Пушкин непринужденно вслушивался в звон мечей, серенад, Моцарта и Гете. У этого же окнацелый век толпилась русская литература. Начало новой России было ознаменовано не возведением новой столицы, а возвращением в старую, отчего тема 'старого и нового' приобрела, если не двусмысленный, то комический характер. Именно поэтому, в отличие от государства, литература и при закрытом окне на первых порах не мучалась от удушья. Там, где государство неуклюже и скрипуче кряхтело, литература добивалась блистательных результатов: в смене старого на еще более старое открывался путь к мифу и пародии — в столицу Земного Шара превращался уездный город Н. Это обстоятельство позволило Булгакову отдать Москву Чичикову, а Ильфу и Петрову — перенести Москву в Васюки, то есть резко переориентироваться на допетербургское пространство русской литературы.
Чтобы превратить провинцию в миф Начала, Гоголя недостаточно. Поэтому в помощь ему командируется райский изгнанник и небожитель под видом Остапа, а в помощь Миргороду — архангел Гавриил: заведующий Старкомхозом Гаврилин, приводящий в Старгород евангельского осла под личиной трамвая. Гаврилин же переброшен в Старгород из Самарканда. Сообщение, казалось бы, мелкое и ни к чему, если бы о Самарканде Ильф не сказал так:
Ушастый большеглазый ослик тащит на себе переметные сумы, гору зеленого клевера и почтенного
Это Иерихон и
'Довоенно' и 'по-петербуржски'... Именно с войны, как мы помним, отсчитан у Ильфа и Петрова конец старого мира. Оттого и важно, что характеристику Средней Азии дает петербуржец — он такой же миф, как Иерихон, Вифлеем и Ветхий Завет. Но древнему молодому человеку противостоит не старгородская новь с трамваем и электрификацией, а ветхая глина и осел.
Гробовщик
...Из Старгорода — в Москву, от Гаврилина — к 'Гаврилиаде'. Из Пушкина тщательно извлекается одна только пародия на Священное Писание, а поскольку Пушкин, с точки зрения авторов романа, к жанру дьяволиады пера не приложил, они, выстраивая новую столицу по образу и подобию старой, вписывают в нее сценку нового быта, сложенную из добротных старых деталей:
'Беспризорные сидели возле асфальтового чана и с наслаждением вдыхали запах кипящей смолы'.
Беспризорные взяты из действительности, действительность из Старгорода (диалог беспризорного с Остапом), чаны с кипящей смолой — прямо из Ада. Из старгородского стройматериала на Москву отпущены и гробы: на перроне Курского вокзала 'поодаль Безенчука стоял штабель гробов. Поезд уже давно унес концессионеров, и театр Колумба, и прочую публику, а Безенчук все еще ошалело стоял над своими гробами. В наступившей темноте его глаза горели желтым неугасимым пламенем'104.
Не стоит приписывать авторам намерение похоронить советскую власть, напротив, их цель обжить и оживить Москву — литературно, то есть довоенно и по-петер-буржски. Безенчук—гробовщик, значит, 'Гробовщик', одна из первых петербургских повестей Пушкина. Такова профессиональная генеалогия Безенчука, но есть и сюжетная: в гробы упакована Коробочка, точно так же приехавшая в губернский город по делам мертвых душ.
В рекордно короткий срок своей жизни Пушкин не только успел сколотить Гоголю замысел 'Мертвых душ', но и съездить на Кавказ, чем проложил дорогу Лермонтову. И в романе Военно-Грузинскую дорогу прокладывает автор 'Гаврилиады' Никифор Ляпис:
'— Что Гаврила! Ведь это же халтура! — защищался Ляпис. — Я написал о Кавказе! — А вы были на Кавказе?
— Через две недели поеду.
— Да, кстати, Ляпис, почему вы Трубецкой?'.
Действительно, почему Трубецкой, а не Долгорукий, Валуа или, на худой конец, Сумароков-Эльстон, как предлагает Ляпису резвящийся Персицкий? Торг здесь не уместен: а потому Ляпис — Трубецкой, что он, владелец одного из стульев, занимает место пушкинского периода русской литературы.
На Кавказе лермонтовскую демонологию авторы превращают в пародию с такой же виртуозностью, с какой в Москве пушкинскую пародию ('Гаврилиаду') — в дьяволиаду. А чтобы этот Провал не слишком провалился в классику, они подпирают его злободневной современностью в жанре краткой биографии отца Федора: фамилия — Востриков, учился в духовной семинарии (на фотографии тех лет изображен усатым семинаристом), семинарию бросил и перешел на юридический факультет Санкт-Петербургского университета. Итак
о. Федор есть Троица: Киров (Востриков — Костриков, плюс Киров на Кавказе), Сталин (усатый семинарист) и Ильич (юрфак в Петербурге).
Переезд к последней литературной станции — Достоевскому — представляется простым: с Достоевским отца Федора связывает имя, а с его героями — профессия: 'бес'. Итак, сюжетная логика романа непреложно приводит к 'Бесам'. Но этого не произошло, авторов подвел миф столицы: действие 'Бесов' разворачивалось в провинции, а на месте Москвы уже раскинулся Нью-Петербург, и он требовал жертвы. Петербургскому роману ('Преступление и наказание') приносится в жертву самое дорогое: Остап и роман 'Двенадцать стульев'.
Три богатыря
Первый раз обращение авторов к русской классике обернулось не блеском пародии, а нищетой стилизации. Достоевский не поддался той пародийной обработке, которой так безотказно уступала прочая литература на всем протяжении романа. Достоевский оказался держателем и властителем собственного цельного мифа, включающего в себя и творческую программу Ильфа с Петровым: сотворение нового мира из материалов старого, то есть — опора на тексты, в том числе и священные, пародирование текстов, в том числе и священных.
За поражение в 'Двенадцати стульях' авторы взяли реванш в 'Золотом теленке'.
Поскольку неудача подстерегала их в конце предыдущего романа, они решили, видимо, повторить путь с успешного начала — с Миргорода: посреди Арбатова в первых вариантах 'Теленка' намечалась большая лужа. Намечалась и — отброшена. Луже авторы предпочли море, Миргороду — Черноморск, Гоголю — Достоевского. Координаты Черноморска, как Достоевскому и подобает, космические: с одной стороны море, с другой — пустыня, с третьей — уже и румынская граница виднеется.
Тут, казалось бы, и роману конец... Но нет, авторы закрывают контору и гонят наших героев из Города в пустыню? Почему? Вы скажете: фабула. А что гонит фабулу? Вы скажете: деньги. Да, деньги, золото, золото в пустыне — Золотой Телец! Он царит над всей вселенной, тот кумир...
Путь в пустыню, и без того нелегкий, с самого начала обставляется фабульными препятствиями: