Лето. Только начало темнеть. Суббота. Повсюду пьяный гул, магнитофоны из разных концов городка соединяют все советские шлягеры в один. На дорогах саранча, сметенная в большие кучи, присыпанная каким-то белым порошком. Чуть жара начала спадать. И возле забора — Тулуповы жили в двухэтажном немецком домике на четыре семьи (немецком, потому что его добротно строили пленные немцы), возле забора, что огораживал три сотки прихваченной землицы под грядки и цветы — в крови, грязи, в порванной рубахе сидит, скорчившись, стонет молодой мужчина. Тулупова сначала прошла мимо, но неожиданно вернулась, нагнулась и рассмотрела — “не наш”. В том ее понимании — это был плюс. К чему этот плюс должен был прилагаться неясно, но местные “партизаны” ей были не нужны — все нормальные уехали, осталась одна пьянь.
— Эй, ты кто?!
— Я летчик, — сказал Виктор Стобур, будущий муж Людмилы Тулуповой.
— Подбитый летчик, — поправила его Людмила.
— Да, — согласился Стобур. — Что ни на есть. Самый подбитый. Очень-очень.
— Ты Маресьев или… Идти можешь? — спросила Тулупова.
Стобур поднял глаза и увидел большую грудь и доброе заинтересованное лицо молодой женщины. Она нависла над ним, пахла одуряющей свежестью, пьянящей чистотой — с ней можно было жить только для того, чтобы это вдыхать ежедневно.
Людмила потом говорила, что это была самая лирическая сцена за всю их недолгую совместную жизнь.
— Не Маресьев, а Витя, — нечетко произнес Стобур.
— Ну что, пьяный Витя, пойдем в дом, приведем тебя в порядок, сельхозавиация!
— Мотострелковый полк 176 Псковской дивизии ВДВ.
Она помогла бывшему десантнику подняться, и в разложенном виде он оказался огромным — на голову выше. Ручищи большие, сильные, но пальцы короткие, как бы подрубленные, приблизительно одной длины. Светловолосый. Глаза степные — голубые, вроде красивые, но расфокусированные, куда они смотрят — непонятно, сквозь тебя, за тебя или в куст багульника в глубине и сбоку картины. Может быть даже за раму. Когда стали жить вместе, он объяснял, что так устроен его глаз, привыкший к казахским степям, где прошло его детство. Не раз, когда он лежал пьяный, а Тулупова рассматривала его лицо, руки, волосы, разрез глаз — всего, как экспонат в зоологическом музее, только не было музейной справки, — задумывалась, что и как соединяется в этом человеке.
Так вышло, что родители уехали на три дня в Желтые воды и ее уговаривали долго, она сама всегда рвалась, а в этот раз будто какая якорная лень зацепила, или — судьба. Одна осталась на те три дня.
В пятницу вечером ходила по двум небольшим комнаткам в легкой белой ночной рубахе с маленькими синими цветочками. Затем в Москве она точно такой же рисунок увидела на обоях и купила, а когда родился Сережка, поклеила вместе с Шапиро и Смирновой, они ее тогда опекали. В субботу приготовила борщ, не для себя, а от делать нечего, чтобы что-то резать, чистить, варить, пробовать. Полдня на это ушло. Вечером зашла к Татьяне Ивановой, и там, под работающий телевизор, говорили о чем-то, вспоминали школу и обсуждали червонопартизанские свадьбы, а на обратном пути возле забора — будущий муж лежит, как новогодний подарок под елкой.
Она привела его в дом, погрузила в ванну, прижгла йодом ссадины, налила борща, который он похвалил, сказал — “отличный”. Расспросила, как все вышло, кто его бил. Он описал четверых, и выходило, что один из них Андрей Сковородников. Она поймала себя на мысли, что у нее какая-то гордость за то, что “наши” бьют “не наших”. Стало стыдно, что она такая безжалостная и несправедливая: четверо на одного. Провела рукой по голове, вроде погладила или пожалела, Стобур решил, что она просит, изнемогает и набросился. Не хотелось ни шуму, ни любопытства соседей, посопротивлялась и уступила. Потом думала, кто бы ни встретился на пути тогда — раздвинула ноги и все, будь что будет, надоело одной. Он в нее кончил, она испугалась, бросилась в ванну вымывать, потом вспомнила, как Танька Иванова только что рассказывала, что в этих случаях помогает лимон — дольку надо туда, бросилась искать в холодильнике. Не нашла. Нашла огрызок кислого недозревшего зеленого яблока и просидела полчаса с ним в туалете. Пришла — он спит. Легла рядом. Думала долго, что вот существуют мужчины и женщины, спят рядом, греют друг друга, и им, наверное, хорошо. Для того и существуют. Такой была ее первая ночь с мужчиной.
В воскресенье начала будить его рано, часов в шесть, чтобы ушел незамеченный. Но, открывая дверь, Стобур, которого тяжело было и поднять с кровати, и выпроводить, наконец, из квартиры, наткнулся на соседа Прокопенко. Он давно на мотоцикле не ездил, но ремонтировал его с утра до ночи.
— Здравствуйте, Григорий Иванович, — Людмиле ничего не оставалось другого, как поздороваться.
— Доброе утречко, — ответил Прокопенко и внимательно, как механик мотоцикл, осмотрел летчика.
— Здрасьте, — буркнул Стобур.
— Здравствуй, здравствуй, — нараспев, произнес сосед.
Через несколько месяцев это “здравствуй-здравствуй” переросло в пьяное “горько-горько”. Ей все время хотелось сказать “нет”, и в первую ночь, и потом, когда летали со Стобуром на его кукурузнике над Червонопартизанском, и она видела в каком, в самом деле, маленьком городке она выросла.
Какие кривые у него дороги. Как кольцевой маршрутный автобус поднимает пыль, и она несется и рассеивается в сухом голубоватом воздухе, как неудовлетворенное желание. Как малы ворота на футбольном поле возле школы и как мальчишка весело их защищает. Как нелепо, медленно из церкви выезжает грузовик, потому что в ней гараж. Как на желтом поле, съеденном саранчой, победно развевается выцветший красный флаг.
На что ни смотрела она, все выходило — очевидно так и чудно. Чудно и очевидно. Очевидно, что она его не любила, и чудно, что не могла ему сказать об этом.
Чудно — все, что видишь сверху, невозможно любить, а смотришь внутрь, вглубь себя и очевидно любишь.