В лифте душно, меня сразу прошибает пот. Что-то у них с отоплением, потому как у меня в комнате – то же самое. Думаю позвонить портье, узнать, что к чему, но у меня уже сил нет, так что просто распахиваю настежь окно. По спине текут струйки пота; первым делом сбрасываю одежду и залезаю под прохладный душ. Сразу становится легче; несмотря на ранний час, закрываю окно и ложусь в постель.
Среди ночи просыпаюсь от резких, отрывистых звуков. Думал, сверху молотят мне в потолок. То есть нарочно стучат по паркету каблуками, как дрова рубят, и от этого грохота у меня стены дрожат и кровать сотрясается; но только я попытался сесть в постели, как стало ясно: это у меня такой кашель. Я не зря говорю «попытался» – на самом деле попытка была безуспешной. Какая-то сила не дает подняться, а от кашля реально голова раскалывается.
А когда просыпаюсь в очередной раз, вижу, что на письменном столе горит лампа. Приподняться по- прежнему не получается; хоть ты тресни, не могу вспомнить, чтобы я ночью вставал свет включить. Я способен разве что голову приподнять, да и то еле-еле. Вдобавок к тому, что тело меня не слушается, еще и подушка какая-то не такая стала, и вся кровать тоже. Отсырела как-то. Всякий раз, когда у меня грудь содрогается от кашля или голова болтается из стороны в сторону, подо мной просто хлюпает. А в номере-то – в номере было тепло, а теперь холодина. Почище, чем в морозильной камере. Меня всего колотит, кругом сырость, перед глазами туман, а сквозь него через ревущий шторм пробивается золотисто-медовый свет далекого маяка, хотя я-то знаю, что это просто лампа горит у меня на столе.
Опять просыпаюсь – уже снег идет. И ко мне в номер залетает, даже ковер запорошило. За креслом намело небольшой сугроб. У меня жутко болит челюсть, не могу рот открыть, а вдобавок постоянно должен напрягать все мышцы, чтобы меня не подбрасывало от озноба. Лицо заливает пот, который стекает со лба и капает с подбородка. Моргаю – и вот я уже не в «Рузвельте», а в знойных и влажных джунглях. Гравюра на стене ожила: листья позеленели, мерно покачиваются из стороны в сторону, завораживают. Наблюдаю за их движениями, а сам чувствую, как у меня по венам разливается жар.
Просыпаюсь еще раз – зубы болят. Я привязан к плоту; единственное доступное мне движение – это движение глаз, а зубы болят как бешеные. Смотрю перед собой вниз – и что я вижу: на другом плоту сидит мой сын. Мы бесцельно дрейфуем в океане, а воды словно дышат: вверх-вниз. Он сидит по-турецки, одетый в свой детский костюмчик. И в рубашку с маленькими гоночными машинками, несущимися поперек груди, только она теперь ему тесна в плечах.
Я пытаюсь заговорить; хочу сказать:
Но беды большой нет. Он сам говорит, глядя на меня:
Океан вокруг нас все время в движении, но воду мне не видно. Делаю еще одну попытку приподнять голову, но меня в который раз одолевает кашель.
Тебе лучше не разговаривать, пап, говорит мой сын. Я тебя и так прекрасно слышу.
У него поверх волос – какое-то оранжевое свечение, отчего голова кажется больше, чем мне помнится. Я поднимаю мизинец, делаю ему знак, и он точно так же шевелит мизинцем мне в ответ. Потом откуда ни возьмись налетает туман, который окутывает все пространство между нами, так что теперь мне виден только его силуэт, высвеченный золотистым сиянием. На мгновение закрываю глаза, а открыл – ни плота, ни сына. Не хочу больше проваливаться в сон и сопротивляюсь всеми силами. У меня в номере зажигаются и стремительно кружатся звезды. Старательно навожу на них взгляд – и тут меня что-то жалит, да так, что из глаз брызнули слезы. Дрожу всем телом, вцепляюсь в доски плота, чтобы не упасть, и сквозь слезы вижу, что звезды обернулись уличными фонарями. И что же – на самом деле это я стою у окна, облокотившись на подоконник, а меня всего крутит, и пот льет ручьями. Когда стоишь на коленях, лихорадит меньше; подползаю к кровати, стягиваю одеяло на пол и заворачиваюсь в него, как в кокон. На одном виске вена раздулась до размеров змеи.
Это я и он. Я знаю, где мы находимся. Мы бывали здесь прежде. Бывали в этом кемпинге. Лето было долгим; оно уже подходит к концу. Другие люди мне незнакомы; между прочим, это место предназначено для нас двоих. Нет, все понятно, Беркширские горы не могут принадлежать только нам, но все эти люди – почему они здесь? К примеру, женщина с двумя детьми. Теперь я понял, кто они такие, но они сюда не вписываются. Они должны появиться позже. Как они оказались здесь в это время? Мы хотим тишины и покоя. Потому и приехали сюда, на край света. Проходим по кемпингу из конца в конец, просто для проверки, а они, естественно, не отстают ни на шаг.
По утрам, взяв из палатки рюкзаки, мы отправляемся в путь. Я беру с собой воду; он еще мал, мне по пояс. На тропе подбираем интересные находки и складываем в рюкзаки. По возвращении рассортируем. Я поднимаю с земли цветной камешек; он – большую сосновую шишку. Идем дальше. Под раскидистым кустом папоротника замечаю мертвого дятла.
Смотри, говорю – и показываю пальцем.
Он хотел продолбить дупло, а дерево оказалось ему не под силу – во всяком случае, такова наша версия. Кладем мертвую птицу в рюкзак, к цветному камешку и сосновой шишке. А они держатся за нами, в двух шагах. Ближе подходить не решаются. Так и крадутся на расстоянии всю дорогу до кемпинга.
Вытряхиваем из рюкзаков свои находки, разбираем, сопровождаем краткими записями. Для этих записей я как-то в выходной специально купил в книжном магазине на Пятьдесят второй улице журнал наблюдений. Когда мы готовим на огне жженку с воздушным рисом, они сидят по другую сторону костра. И ничего не готовят. Просто следят за нами – вот и все. Здесь им делать совершенно нечего. Мы не собираемся с ними разговаривать. Вот так и лето пролетает, слишком быстро, раз – и кончилось. Я засыпаю прямо у огня. От запаха смолы и жженки у меня пощипывает в носу.
Я опять на плоту, и теперь со мной моя сестренка Фиби. Сидит рядом, но смотрит в другую сторону. Что-то мне подсказывает, что не нужно ее сейчас тревожить. Ветром принесло туман, но к плоту он не подступает. Завис на краю мрака. Собираюсь ее окликнуть – может, она не заметила, что я тут лежу, но разум меня останавливает. Более того, он превращается в луч лазера, который пронизывает все вещи в пределах моей видимости. Впервые я вижу все вокруг с предельной ясностью.
Это какой-то чулан, где аккуратно составлены жестянки и коробки; у всего свое место. В этом чулане мне даже не приходится рыться на полках. Просто читаю наклейки – и отыскиваю нужное.
Не уходи, кричу я, но слишком поздно. Фиби уже в воде и медленно дрейфует прочь от плота.
Это закуток абсолютной честности, закуток, где в первом ряду стоят жестянки, про которые ты даже не знал, что они у тебя есть, даже не догадывался об их существовании. Жестянки, задвинутые когда-то в задний ряд, тоже здесь. Прямо как результаты бейсбольной команды «Нью-Йорк янкиз». Первая игра, вторая, третья – все по порядку. Фиби уплывает вдаль; пока еще я мог бы ее догнать, но вскоре такой возможности не будет. Она, между прочим, ни разу не обернулась. Ее длинные седые волосы в первую минуту стелются по воде, но вскоре намокают и тонут. А меня не покидает чувство, что тревожить ее нельзя. Заглядываю в нишу, что примерно на уровне моего сердца, и читаю наклейки. Вдали звучит труба – одинокий, глуховатый стон.
Туман сгущается и накрывает Фиби; последнее, что я вижу, – это ее волосы, сбившиеся вокруг головы, как водоросли.
Дверь чулана вдруг захлопывается, и меня затягивает куда-то вглубь, в черную дыру. В самую черную и самую глубокую. Мрак, чернее сырой нефти, застит мне глаза и уши, давит сверху. Глаза у меня, кажется, открыты; проверяю ощупью, но не вижу ни зги. Вижу только глубочайший мрак и чувствую, как пальцы давят на глазные яблоки.
На улице светло. Это первое, что я замечаю, проснувшись. Странно, честное слово: лежу на спине, открываю глаза – и бамс, вижу, что на улице светло. Во рту так сухо, что не могу сглотнуть; все слиплось. Я не двигаюсь, даже не порываюсь. Ощущение такое, будто я грохнулся на землю с большой высоты и теперь не знаю, смогу ли ходить и не разбил ли меня паралич. Медленно шевелю пальцами, но это и все.
Чем-то нынешнее утро необычно, определенно, что-то в нем есть особое. В гостиничном номере царит божественная неподвижность, какая наступает после битвы и длится совсем недолго, но сейчас как раз