сладковатым запахом конопли. Ну, теперь, по крайней мере, понятно было, что делает в машине толстяк. По всей видимости, он был источником травы. За то его и взяли с собой, на вечеринку к Берте. Чтобы, укурившись в хлам, скакать всем вместе вокруг зажженной черной свечки и напевать на мотив рождественской песенки:
Дурь беспросветная.
Затянувшись как следует, толстяк задержал дыхание, раздул щеки, выпятил живот. А руки с растопыренными пальцами выставил перед собой. Как будто схватил и боялся выпустить резиновый детский мячик. Только два пальца, указательный и средний, промеж которых торчал косяк, он держал плотно сжатыми. На него жутко было смотреть – казалось, вот-вот лопнет. И тюн бы с ним, пусть бы лопнул, не жалко. Так ведь всю машину уделает, паскудник. Большое удовольствие, по уши в чужом дерьме сидеть. Своего, можно подумать, мало.
Вообще-то это было странно. Могвай обычно был к людям терпим. Многие, в том числе и сестра, говорили, что сверх всякой меры. Что иные, пользуясь его терпимостью, пытаются к нему на шею забраться. Но сам-то он знал, что долго на нем не покатаешься. А относиться ко всем людям как к потенциальным врагам он не мог. Пробовал – не получается. Не то чтобы ему жесткости или решительности не хватало. Нет. Дело здесь было в другом. В общем мировоззрении. Он любого человека считал хорошим до тех пор, пока тот своими действиями не доказывал обратного. После чего человек сей для него переставал существовать. Просто выпадал из окружающего его пространства – и все. Тихо, спокойно и безболезненно. Для всех. О том, что эти люди, случалось, уносили с собой, Могвай никогда не жалел. Он называл это жертвой богам. Которая сулила ему счастье, деньги и удачу в дальнейшем. Впрочем, случалось порой, крайне редко, что при первой же встрече Могвай понимал, что этот человек ему не нравится. И уже никто и ничто не могли его переубедить. Даже он сам, как ни старался. Он мог притвориться. Мог улыбнуться. Мог пожать руку не понравившемуся ему человеку. Мог даже мило с ним побеседовать. Но это уже ничего не меняло. И, как ни странно, он еще ни разу не ошибся в своей категоричной оценке. Если человек ему с первого взгляда не нравился, значит, с человеком этим что-то было не так. По-серьезному. По-крупному. Гниль была у него внутри, а не сердцевина. Как у прилипшего к переднему сиденью толстяка. Могвай не имел предубеждения против полных людей. Но этот, как его, Блюр, ему сразу не глянулся. У него была классная трава, поэтому он так красиво вписывался в эту компанию. Не было бы травы – и его бы здесь не было. И ведь наверняка он сам это отлично понимал. Но делал вид, что не сомневается в том, что все вокруг любят его просто потому, что он такой брюловый парень. И он в ответ готов был всех любить. И угощать травой.
Все еще удерживая дым внутри своего разбухшего тела – интересно, как выглядят его легкие изнутри, подумал вдруг Могвай: должно быть, похожи на мокрые, вонючие, дряблые тряпки, которыми моют полы в общественном привокзальном сортире. – Толстяк протянул косяк Вадику. Кончик, мокрый от слюны. Противно и мерзко. Как будто взялся рукой за перила, на которые кто-то плюнул. Плевок-то что – его смыть легко. А вот ощущение гадливости остается надолго.
Вадик взял самокрутку и, не отрывая взгляда от освещенной фарами да редкими фонарями дороги, быстро затянулся.
– Кайф! – Толстяк наконец-то выдохнул облако сизого дыма.
И оплыл на сиденье, как большая, скользкая медуза, раздавленная собственным весом.
Вадик затянулся еще разок и через плечо протянул косяк Могваю.
Он принял самокрутку двумя пальцами и с сомнением посмотрел на нее. Он старался смотреть на красновато тлеющий кончик, а не на тот, что следовало взять губами, чтобы сделать затяжку.
– Не, ты точно тормознутый какой-то, Могвай! – Альпачино повернулся вполоборота, придавив спиной сидевшую рядом с ним девчонку. – Давай, дергай! Отличная травка. Блюр подкатил.
Толстяк как-то странно, неестественно повернул голову – складки на шее сложились, превратившись в широкий воротник, – и кинул на Могвая косой взгляд. Насторожился. Не мог понять: чего этот чудила на заднем сиденье от халявной дури отказывается? А еще ему нужно было понять, какое место занимает Могвай в иерархии компании, в которой он оказался. Чтобы знать как себя вести и ненароком не попасть впросак.
Могвай усмехнулся, перевернул косяк в пальцах и протянул Альпачино:
– Дунь.
Тот сразу сунул самокрутку зажженным концом в рот и принялся выдувать из нее дым, который Могвай ловил широко открытым ртом. Наполнив легкие конопляным дымом, он махнул рукой – все, хорош, – и расслабленно откинулся на спинку сиденья.
Толстяк Блюр все еще косился на него, усмехаясь неизвестно чему.
Могваю все равно.
Могваю нет до него дела.
Могвай закрывает глаза.
И видит прямо перед собой оскаленную пасть гаста.
Меж хищных зубов сочится слюна, смешивается с перемазавшей губы кровью. Тяжелые капли срываются и падают… Падают… Падают… Падают… Падают в пустоту. Падают в никуда. Падают и все никак не могут упасть. Потому что мира нет. Его не существует. Мир, в котором происходит подобное, не имеет права на существование. И виноват в этом не гаст. А те, чье извращенное, пресытившееся всем сущим воображение создало и выпустило на свободу куда более страшного монстра. Если отдавать гасту на съедение виноватых, то начать следует с попов, не умеющих и не знающих ничего лучшего, как только пугать свою паству геенной огненной. Задумывался ли хоть один из этих долдонов, какие рубцы, какие шрамы оставляют их слова в душах живых еще людей? О нет! Для того чтобы думать, нужен мозг. Тем же, кто хочет верить, разум противопоказан. Ну, что ж, вы ждали ада на Земле? Надеялись на него? Так вот он! Получите! Да, и не забудьте расписаться в получении!
Могвай отплывает.
Берег мечты остается позади. А впереди – затянутая туманной дымкой даль. Путь, ведущий из никуда в неизвестность. Те, что остались на берегу, машут платками, бейсболками, треуголками, пилотками и кричат: «Вернись назад!» Лишь потому, что у них самих не хватает смелости поднять паруса. Мы их уже не слышим. Мы их почти не видим. Они – призраки прошлого, увязшие в паутине дней. Они и знать не знают, что самое главное в этой жизни – не тревожить сон Алого Короля.
Машину как следует тряхнуло – должно быть, колесо угодило в выбоину, – а затем бросило вправо. Могвай подпрыгнул так, что едва не ударился головой о крышу. Он открыл глаза, ухватился обеими руками за спинку переднего сиденья и резко подался вперед.
– Да, трель твою, Вадик! – выругался Альпачино. – Я чуть косяк не проглотил!
– Не ссать! Все брюлово! – хохотнул Вадик и, крутанув руль, вернул машину в правильное положение. – Брюловее просто не бывает!
Ему, похоже, на самом деле было хорошо. Очень хорошо. Так хорошо, что и словами не опишешь. А потому – глубоко плевать на то, что они чуть было не протаранили на полной скорости фонарный столб. Подумаешь, столб! Он – повелитель Вселенной! Ему подвластно все! Включая фонарные столбы!
Могвай не думал ни о фонарном столбе, в который они чуть было не врезались, ни о клепаной выбоине на дороге, из-за которой они чуть было не погибли. Он даже не почувствовал, как до предела натянулась паутинка, удерживающая его в той плоскости реальности, что называлась жизнью. И дело было вовсе не в том, что он не понял, что произошло. Ему просто было все равно. Не наплевать, как Вадику, а именно все равно. То есть – безразлично. Какой смысл цепляться за паутинку, если разница между жизнью и смертью лишь в названии? Для того чтобы почувствовать, чем отличается вкус одного и того же сорта вина, разлитого в разные годы, нужно перепробовать множество других вин. Чтобы понять, в чем заключается разница между жизнью и смертью, нужно хотя бы раз умереть. Да, вот так просто.
Могвай смотрел вперед, через плечо Вадика, сквозь кривую трещину, рассекающую лобовое стекло машины. Черное полотно дороги стелилось под колеса. Неслись навстречу огни едущих по встречной полосе машин. Пролетали синеватые, мертвенные огни уличных фонарей. Взрывались разноцветными вспышками