то, что ближе его душе, но не достигает полноты. Ты понимаешь меня?
Внезапно во мне созревает ответ, аргумент. Я думаю о Тане, о моей дочке, о себе… О нас, которых держит в заложниках вот он… и другие… с ядерными бомбами, с курсом доллара… Эта философия иезуитская, я долго искал в ней слабое звено, и вот оно, кажется, обозначилось. Открылось, проступило…
— Вы говорите о двух сторонах… Да, есть другая сторона. Я думаю о людях, которые пришли утром одиннадцатого сентября в Центр международной торговли. Об обычных маленьких людях. Не святых. Со всеми их слабостями, пороками… Они жили как умели, как им это удавалось… Бывали и добрыми и злыми. Занимались тем, что им казалось важным. Стремились к тому, что считали ценным. Муравьи — пусть будут муравьи. Пожиратели, потребители… Тени. Но если Аллах дал им жизнь, значит, у него были свои основания! Выходит, ему нужно, чтобы в мире были и такие — запутавшиеся, слабые, одинокие… Наверное, чтобы они могли что-то понять в своей жизни, им эта жизнь дана. Неужели вы думаете, что они не страдают? Не переживают трагедий? Не боятся смерти? Кто дал вам право убивать их?!
Выслушивает, кивает, словно соглашаясь. Затем открывает глаза, и в упор, как сразу из двух стволов, бьет мне в лицо невидимая картечь, заставляя отшатнуться:
— Неужели эти две колоссальные башни могли бы упасть, если бы не было на то воли Всемогущего?
— Но это софистика! — У меня перехватывает дыхание. Спазмы гнева, невыхаркнутые злые слова раздирают горло.
— Нет, не софистика. Когда ты просыпаешься утром и всем сердцем, всем разумом и телом вдруг понимаешь, знаешь, что Бог есть, ты начинаешь видеть мир по-другому.
Он налил себе в стаканчик остывшего чая, пригубил. Все такой же спокойный. Умудренный покоем или успокоенный мудростью. Седая холеная борода, темные зрачки прикрыты тяжелыми черепашьими веками. Темное лицо. Усталый. Ну кто он, кто же он?! О чем он думает? Как бы я дорого дал, чтобы прочитать сейчас его настоящие мысли… Меня ведь все равно не покидало ощущение спектакля. Продуманного до мелочей. Для будущего свидетеля в мире кафиров. Но отчего этот короткий разговор так вымотал меня? Почему я совершенно лишился сил, почему я постоянно ощущаю себя с ним на грани истерики? Какую власть он имеет надо мной? Почему я чувствую себя лягушкой, распятой на лабораторном столе, со вскрытым брюхом? Откуда это мерзкое, гадкое чувство, что он видит меня насквозь, читает, как открытую книгу, знает все мои тайны, знает обо мне нечто такое, чего я сам даже не знаю?.. Телепат? Экстрасенс? Изощренный, опытный психолог? Ведь он так говорит, так себя ведет, что правду от лжи отделить невозможно. Я критериев не чувствую, где правда, где ложь! Неуловимый, скользкий, вьется ужом — не ухватишься… Как ловко орудует словами, интонациями, паузами! Умный, не давит авторитетом, ни разу не процитировал Коран. Тонко дергая за ниточки, хочет, чтобы я сам сделал свои выводы. Выводы, нужные ему…
— Я попал в Афганистан, когда был еще совсем мальчишкой. Развратным щенком из богатой семьи. Мне хотелось развлечься на войне, поскольку все остальные развлечения уже наскучили. Но в первой же перестрелке я испытал такой ужас, что испугался за свой рассудок. Мне до сих пор стыдно за то, как я себя тогда вел. Но дороги назад уже не было. Мы наступали под Кандагаром. Кафиры одолевали нас. Тяжелые, ежедневные бои. Много раненых, еще больше — убитых. В одном из боев меня тяжело контузило. Я очнулся в горном ущелье… ночью… совершенно один. Не представляя, где нахожусь, где наш лагерь… Ущелье было завалено трупами. И я пошел… пошел вперед. Я сдался своей смерти. Я сказал: Аллах мой Бог, и пускай случится что предначертано. Страха больше не было, только покой… Бескрайний покой. Я переступал через мертвых и не чувствовал ничего, кроме нерушимой безмятежности. Как ребенок, который играет с бабочкой на зеленом лугу… К утру я вышел к своим. Муджахиды не узнали меня: моя голова поседела. Они пытались со мной заговорить, но я не разбирал их слов. Три дня я не ел и не пил, просто сидел, прислонившись к камню. Меня сочли сумасшедшим, меджнуном. А я все не мог расстаться с блаженством… Я оказался за пределами. Там, где лишь Бог и Его воля. Больше ничего… Это можно только пережить. Ты падаешь в колодец ужаса… летишь, летишь… и если у тебя хватит сил и мужества достичь самого дна, ты изменишься навеки. Я давно мертв, Искендер. Я погиб в том бою, под Кандагаром, в ущелье. Тот, кто сидит перед тобой, — совершенно другой человек… Я хочу научить людей не бояться смерти… ни своей, ни чужой. Я не чувствую вины и не скорблю о павших. Моя душа принадлежит. Аллаху, Ему одному. Когда я закрываю глаза, я вижу только свет, и ничего больше. Свет… Иди, Искендер…
…Позволю себе отвлечься, и вы, читатель, можете на время перевести дух. Книга идет к концу, осталось всего несколько сцен и эпилог. Интересно, все думаю я, понравится она вам или нет? Вообще в ней куча, конечно, недостатков. Для меня, например, непрофессионала, огромная проблема — изобразить диалог. Потому что фразы еще нужно как-то комментировать. А говорит то-то и то-то, потом Б произносит свою реплику… А в это самое время они ничего не делают, просто сидят и разговаривают. Вот, например, я закончил сцену моего объяснения с Абу Абдаллой. Заставил его и чай пить, и рыться в книгах, и подходить к окну, а на самом деле ничего этого не было. Просто сидел и говорил, даже чай остался нетронутым. Неподвижно притом сидел. Так что описывать совершенно нечего. Но вам же будет, наверное, скучно читать голую стенограмму, нет? Не знаю. Или взять портрет. У меня муджахиды выходят все на одно лицо: бородатые, коренастые, морщинистые, загорелые. Хороший писатель так, конечно, не делает. А мне как поступить? Они для меня действительно были почти все одинаковые, кроме некоторых разве. Потом, очень беспокоят батальные сцены. Понимаете, в чем штука: когда идет бой, когда ты втянут во все это, тут не до наблюдений. После, вспоминая, думаешь: что же было-то? Ну, все стреляли — я стрелял, все бежали — я бежал… Больше ничего. Все сбивается в какую-то липкую массу в голове, вроде непроваренных пельменей. Еще исламские вещи — нет ли перебора? Хотя, на мой взгляд, нет. Разве вам известно, что мусульмане ожидают второго пришествия Христа? Вряд ли. А если будут читать мусульмане, пусть тоже простят меня за ошибки: я по-прежнему не разбираюсь в этой религии. Ну что я еще обязан сказать вам, читатель… Не все в книге — правда. Жан-Эдерн, например, изъяснялся не так подробно, и многие его мысли я развил уже самовольно. Нацистскую речь Танаки пришлось выдумать: я ее, честно говоря, совершенно забыл, помню только общие черты какие-то. Томас — Туфик, тот дал мне специальную книгу по-английски, состоявшую из конспектов речей Абу Абдаллы, и оттуда я содрал безбожно очень многое. А по тексту получается, что Томас без конца все переводит… Нет, не было этого. И переводил он паршиво, если на то пошло. Но в общих чертах я худо-бедно события описал. Вообще писать очень трудно физически. Ладно…
Только что беседовал с адвокатом. Меня — горжусь! — защищает не кто-нибудь, а сам Генрих Падва. Очень интеллигентный и знающий человек, хотя его услуги обходятся мне недешево. Он считает, что меня могут выпустить под залог до суда. Хорошо, если так. Впрочем, Лефортовская тюрьма не слишком отягощает. Что такое камера для особо опасного государственного преступника в Лефортове? Опрятная, чистая комната примерно четыре на пять метров. Стены выкрашены в грязно-зеленый, болотный цвет. Деревянные нары в два яруса. Маленькое окошко, из которого виден лишь внутренний двор тюрьмы и противоположный корпус. Ну, отхожее место, разумеется, — параша. Прохладно, строгий и спокойный интерьер. Дверной глазок-задвижка меня совершенно не смущает. Дежурный постоянно наблюдает за мной, но не видит ничего интересного. В основном я пишу. Адвокат выбил мне право иметь маленький складной столик и печатную машинку. После компьютера стучать по клавишам огромной старинной «Ят-рани» очень непривычно. Особенно раздражает звук. Здесь, в камере, хорошее эхо, когда сажусь работать, она вся наполняется грохотом, как литейный цех. Печатную машинку выдали местную, тюремную, с грубо намалеванным номером. Готовые листы я отдаю Тане — она приходит с передачами. А Таня отдает ментам копировать — обязали. Ведь показания пишу… Уже привыкла к моему тюремному статусу и ничему не удивляется. Некоторое время она давала интервью чуть не каждый день, очень устала. Теперь журналисты успокоились. Таня приносит мне свежую прессу и простые продукты: хлеб с колбасой, творог, яблоки. Я очень непривередлив. Кормят здесь, конечно, паршиво: каша-размазня, мутный суп, справедливо именуемый баландой, жидкий чай. Но мой желудок переваривает все без остатка. У меня нет ни болей, ни изжоги — при том, что я много курю, примерно две пачки в день. С общением здесь, конечно, непросто, но люди попадаются интересные. В соседней камере сидит, например, чеченец, участвовавший в известных событиях на Дубровке. Мы общаемся на прогулках — заключенные гуляют по часу каждый день. Чеченца зовут Мовлади, но он представился как Миша. Энергичный, подтянутый, хладнокровный парень, огненно-