— На воле мы быстро соберемся, — сдержанно сказал Чувырин. — Пусть маленький, но отряд. А люди и в Австрии и даже в Германии найдутся. Вот ведь нож Василий не из Тбилиси привез…
— Пока солнце взойдет, роса очи выест. Ты еще доску оторви, потом планы строй, — продолжал бить по надежде тот же голос. Человек приподнялся, из груды тряпья показался скошенный череп с редкими пучками волос.
— А ты здесь оставайся, черт лысый, — сказал Виктор. — Плюнем и разотрем, товарищ полковник. Дайте-ка нож…
Работали в тягостном молчании.
Потом случилось непоправимое. Состав резко затормозил и… нож из рук Василия выскользнул в дыру…
Василий посмотрел на растерянные лица товарищей и прислонился к стенке вагона. Лоб у него стал мокрым.
Чувырин молча лег и закрыл глаза, снова вспомнилось ему то, о чем он не рассказал товарищам. Воздушный бой. Таран. Рухнувшие обломки «мессера». Парашют опустил его уже на чужую землю. Госпиталь и тюрьма. Допросы. Предложения служить в РОА[21] («Мы разрешим вам носить вашу «Золотую Звезду») и жестокие побои. Заискивающее «герр майор» и ненавидящее «ферфлюхте швайн».[22] Группа друзей в лагере и попытка побега. Снова гестапо. Суд. Приговор…
Красными огнями, как на ночном аэродроме, выстроились эти вехи. И кажется — за ними пропасть… тьма…
«Кто пре-дал… Кто пре-дал… Кто пре-дал…» — снова выстукивают колеса. Чувырин, напрягая память, продолжал разматывать клубок воспоминаний. Среди членов подпольной организации предателей не было. Это он сразу понял на допросах, а потом и в суде. Но, возвращаясь с допросов, Чувырин кое-что рассказывал. Значит, о его «подрывной работе против рейха» донес предатель, сидевший в общей камере.
Но не мог же «Чувырин молчать, не рассказывать этим измученным людям о том, чем он жил еще два месяца тому назад, — о боевых вылетах и о положении на фронте, о сообщениях «В последний час» и пламенных статьях Эренбурга в «Красной звезде»…
Всего три дня провел тогда Чувырин в общей камере. От побоев лицо его так заплыло, что он никого и ничего не видел. Потом одиночка, суд и этот вагон…
«Веревка на шее, а он, гляди-ка, поет», — зло подумал лысый, прислушиваясь.
«И как будто бы снова, возле дома ротного…» — громко пел Чувырин.
У лысого вдруг запершило в горле. Но взял себя в руки. В который раз вспоминал холодные глаза эсэсовца, скрещенные кости и череп на рукаве мундира.
«Только одно это. Последнее. Мы их «поженим на Берте»,[23] а тебе откроем ворота. Выбирай себе деревня, русский баба, делай детки и кушай шпек!» (Немец так аппетитно прищелкнул пальцами этот «шпек», как если бы подносил ко рту кусок розовато-белого сала).
Лысый провел языком по сухим губам «Вот так последнее… Сам подохнешь… Будь оно проклято. Последнее… «Последняя у попа жинка…».
Он скрючился, застонал…
Четвертые сутки для узников транспорта были особенно мучительными. Двоим померещилась вода, они поползли к лужице мочи…
— Самое большее сутки пути осталось, — сказал Чувырин. — А там выгрузят. Дадут поесть. Продержимся! Надо!
— Полковнику что, — заговорил лысый, — Он еще свежак. У него и жир на мясе сохранился. Неплохо их — соколов кормили. А мы — «пехота, не пыли», еще из под Севастополя…
— Что вы предлагаете? — нервно спросил военврач.
— Шум поднять надо. Пусть хоть раз пожрать дадут!
— Правильно, — поддержал кто-то лысого.
— Отставить! — резко сказал Чувырин. — Полоснут из автоматов — сразу накормят. Добавки не спросишь.
— Тебя кто выбирал командовав здесь? — не сдавался лысый. — Я голодный, понял? Я жрать хочу! Что я — подыхать должен, как те вон… Я имею право…
— Права, — перебил его военврач, — как раз у них, у мертвых товарищей. А у нас — только обязанности. Обязанность держаться друг за друга. И жизнь, понимаете жизнь, а не шкуру отдать подороже.
— Верно! — Чувырин подкрепил слова врача решительным взмахом руки, будто точку поставил.
— Ты что, и с мертвяками организоваться думаешь? Все равно подохнем… Шум подымать надо. Дитя не заплачет, мать сиську не даст!.. У полковника «вышак»[24] за спиной. Ему и терять нечего. Все равно пулю получит. А нам?
Лысый посмотрел вокруг. Лица узников приказали ему замолчать.
* * *
Транспорт № 4213 уже несколько часов стоял на какой-то станции. По высокой, вровень с полом вагона, платформе топали кованые сапога. Рычали овчарки, раздавались команды. Кто-то играл на губной гармошке. Прогремели колеса. Сквозь щели проник дурманящий запах солдатской кухни.
Чувырин спал, или делал вид, что спит. В вагоне зашевелились, от запаха пищи судорогой сводило челюсти.
Когда стук сапог приблизился к вагону, лысый вдруг забарабанил кулаком в дверь и заорал:
— Откройте! Откройте! Я должен видеть гауптмана Краузе…
Он кричал и стучал носками солдатских ботинок. Немец подошел совсем близко к двери. Зло зарычала собака.
— Краузе!.. — успел еще раз крикнуть лысый и захрипел. Сильные руки Чувырина сдавили ему горло. Василий набросил на голову лысого одеяло.
Из-за двери донесся молодой, веселый голос:
— Гауптман Краузе в борделе. Подождете…
… Лысого бросили в угол вагона. Никто не воспользовался его шинелью и ботинками, хотя они были еще вполне годными. Люди отодвинули свое тряпье подальше от него.
… На пятые сутки транспорт № 4213 прибыл к месту назначения. Заскрипели ржавые засовы, распахнулись двери вагонов. Шатаясь и поддерживая друг друга, выходили узники.
Солнце и сверкающий снег. Они слепили, вызывали слезы. Легкие не справлялись с океаном морозного чистого воздуха.
Чувырин и Василий вышли из вагона последними. Они вынесли вконец обессилевшего военврача.
Хотелось лечь на снег. Лечь и лежать. Но им не разрешили даже присесть. Их построили и велели ждать переклички. Порядок прежде всего!
Перекличка тянулась бесконечно долго. Тщательно пересчитали живых, а потом мертвых. К живым прибавили мертвых и счет сошелся.
Счет сошелся, но только не для гауптмна Краузе. Он не досчитался своего лучшего осведомителя.
СТРОЙ ОСТАЛСЯ НЕДВИЖИМ
Лучше потеря, которая объединяет,