В безлунную ночь звезды ярче сверкают.
Жизнь в концлагере приводила людей — я имею в виду настоящих людей — к организации. Из колодца, сами понимаете, одни выход — наверх.
Слово «организация» не произносилось. Но час за часом, день за днем, будто к магниту, тянулось к ней все сильное духом, железное, что ли.
Кандидатский стаж? И мгновенье и вечность.
Членские взносы? Жизнь. И честь. Готовность вынести пытки.
Устав? Беречь товарища и, когда надо, молчать. Беречь товарища — а уже потом думать о себе.
Но прежде всего — вредить фашистам всюду, где и как только можно.
Передать чистую тряпку для перевязки. Уступить слабому лучшее место на нарах. Поделиться окурком, коркой хлеба. В нужную минуту подбодрить хотя бы простым пожатием руки.
Так выглядело в жизни, то, что газеты и ораторы выражают сухими, как осенние листья, словами «формы работы». Гудел, не умолкая, в этом мрачном застенке колокол совести.
— Листовку бы насчет «петушка», — не то советуясь, не то поручая, сказал мне «дядя Сергей». Прощаясь, он незаметно оставил в моей ладони две узенькие полоски чистой бумаги. Кто-то украдкой оторвал их от немецкой газеты и передал нам.
Фашисты боялись листовок. И попадись кто с этими полосками — ждали его допросы, пытки, расстрел…
Бумага жгла ладонь. А в голове звучала детская припевка: «Петушок, петушок, золотой гребешок, масляна головушка, шелкова бородушка»… Детство… Да было ли оно? Воспоминания оборвал выстрел. Кого-то убили, кого-то из нас.
Я написал на полосках: «Петушок» — наш враг. Дайте ему осесть на дно. Наша жизнь нужна Родине!»
Утром на дверях барака белела полоска бумаги. Но это была не моя листовка. И слова не те. И рука не та. Листовки видели на столбах, и в третьем и в шестом бараках там где-то висели и мои полоски, и люди читали их.
Через несколько дней я снова получил задание:
— Выступим еще раз против «петушка». Люди мрут, ухи.
— Сделаю, — ответил я, А сам не верил, что наши листовки помогут.
— Думаешь, дохлую лошадь подковываем? — угадав мои мысли, сказал «дядя Сергей», Капля камень долбит!
Когда листовки появились снова, немцы будто с цепи сорвались. Стали брать людей без разбора. Одних избивали других задабривали: старались нащупать организацию. А она получила сигналы: «Петушок» все прибывает! Действуйте!»
Передавал эти сообщения один наш товарищ — «Художник».
Да, я и забыл, что вы не знаете, о чем, собственно, идет речь. Сейчас объясню.
В концлагере фашисты положили «паек» такой, чтобы жилось недолго и умиралось не сразу. Двести граммов черствого черного хлеба с какими-то примесями. Два раза в день мутная похлебка-баланда. И больше ни крошки. Ни капли.
Мы страшно отощали. Стали шататься зубы, кровоточить десны. Мучили рези в желудке. Люди умирали десятками.
Вскоре мы разобрались, в чем дело. В баланду гитлеровцы засыпали какой-то порошок, по цвету и виду — ни дать ни взять цемент. А была это костная мука для подмешивания в корм курам-несушкам. Привозили ее в лагерь в больших бумажных мешках с яркой фабричной маркой — красным петухом.
С каждой неделей все круче и круче замешивалась баланда этим самым «петушком». Даже здоровый желудок не мог бы справиться с ним. Порошок камнем оседал в кишках. Спасения не было.
Мы старались разъяснить товарищам вред «петушка». Призывали съедать баланду не сразу, а давать «петушку» отстояться.
Наши призывы вроде бы действовали, пока люди ожидали раздачи баланды. А потом многими уже командовал голод…
Мешки с «петушком» выгружали узники. В этой команде и работал «Художник». По его совету разрывали мешки и рассыпали порошок. Нарочно затягивали разгрузку во время дождя.
Однажды после поверки нам сообщили, что «Художника» взяли. Пришлось переносить в другое место наш немудреный «арсенал» — чудом собранный пистолет, железный прут и штык. Жизнь пятерки, с которой был связан «Художннк», повисла на ниточке.
«Какой он человек? — с тревогой думал я. — Что если не выдержит пыток?»
И черт знает что лезло в голову. Сами понимаете…
Прошло несколько дней, неделя, и мы узнали, что «Художник» в «политабтайлунге».[25] Там шла «обработка». Однажды, когда «Художника» волокли с допроса он выкрикнул прозвище доносчика.
Эстафета с именем предателя передавалась тем, кто должен был свершить и свершил возмездие.
Но вот что произошло потом.
Был март. Стояла по-настоящему весенняя погода. Даже обычные мучения пересчета легче переносились в такой теплый солнечный день.
Аппель очень затянулся. Немцы явно нервничали.
Красавчик Руди, палач с лицом ангела, прохаживался перед строем и все посматривал в сторону лагерной комендатуры.
Неясная, глухая тревога охватила нас. Печатая шаг, к плацу направилось отделение эсэсовцев. Они выстроились возле Руди. И тут мы увидели: из комендатуры вывели зверски избитого человека в окровавленных лохмотьях. Над левым карманом его робы был приколот кусок бумаги с отпечатанным на ней красным петухом. Человека поставили у стены. Руди через переводчика объявил, что «русскому дается последний шанс признаться и искупить свою тяжелую вину перед рейхом. Иначе он будет расстрелян перед строем своих камрадов».
Переводчик дважды повторил это, а узник молчал. На его распухшем лице едва виднелись глаза. Они жили, эти глаза, и, может быть, видели наше огромное полосат каре, безмолвно стоящее с непокрытыми головами под синим мартовским небом.
Потом Руди что-то выкрикнул, Узника привязали к кольцу в стене, Мы поняли, что произойдет. Здесь уже не раз бывало такое…
Вскинулись автоматы. Залп. Человек грузно повис дернулся — и затих.
Уходя с переклички, мы, как по команде, подтянулись держа равнение на расстрелянного.
В бараке «дядя Сергей» сказал мне, что это был наш «Художник».
После отбоя, в темноте, мне передали кусок жестко картона. Ощупав его, я догадался, что это такое. Я выждал, пока из трубы крематория вырвалась очереди вспышка пламени, и в ее красном неровном свете увидел, что держу пробитую пулями мишень. На ней запеклась кровь.
Мишень снял с «Художника» каш человек из «похоронной команды».
«СЕЛЕКЦИЯ»
Правда выше жалости