«Смеющаяся смерть» прилипла к Штумпе.
* * *
…Два-три раза в день взрослые привозили в каменоломню тачку, нагружали ее щебенкой и увозили на дорогу. Там команда «лошадок» трамбовала ее тяжелым катком. Среди «лошадок» был Миша — друг Фроимки, вожак всей команды, насчитывающей шестьдесят подростков.
Когда после отбоя барак погружался в темноту, Миша вспоминал советские кинофильмы. Чаще всего просили его пересказать «Мы из Кронштадта». Миша рассказывал и каждый раз загорался, когда доходил до того места, где ведут на расстрел красных моряков и юнгу. Увлекаясь, он придавал белогвардейцам облик эсэсовцев, которых мальчики видели ежедневно, и многое у него выходило совсем не так как в картине.
— Будем, как те из Кронштадта! — закончил однажды свой рассказ Миша.
— Будем! Будем! — как клятву повторили за ним товарищи.
Появились обрывки бумаги. Откуда — никто точно сказать не мог. Может быть, их передали взрослые, когда приходили за щебнем? Не раз ведь находили ребята на дне тачки и кое-что съедобное…
А карандаш? Но Миша только улыбался и помалкивал о том, как удалось раздобыть карандаш. Пригодились способности Фроимки. Он рисовал на квадратиках бумаги щит с буквами «М и К» («Мы из Кронштадта») и звездочку. Рано утром Миша раздал товарищам эти квадратики. Делал он это так, как в киножурналах Михаил Иванович Калинин, когда вручал ордена. Решили квадратики с буквами «М и К» хранить под «винкелем».[4]
…Фроимка в лагере был недавно, но он быстро освоился с лагерными «порядками». Многое надо было здесь знать, чтобы лавировать между тысячью смертей. Надо всем висело категорическое «НЕТ» и еще угрозы: «расстрел», «веревка», «порка», «крематорий»…
Фроимка устроился на верхней наре. Отсюда можно было сквозь зарешеченное оконце видеть кусок неба и звезды. Случалось видеть и луну. Тогда Фроимка улыбался. (Дома когда-то они, малыши, гадали: что за силуэты там, на луне? Говорили, будто еврейский бог борется с чужим богом.)
«Как же необъятно это море неба и звезд, — думал Фроимка, — и неужели там никого нет, кто бы видел, что делается здесь, на земле?»
Вот и сейчас, ударяя молотком по камню, Фроимка мыслями был где-то далеко. Видения детских игр сменялись картиной уличного боя в тесных кварталах, обнесенных колючкой. Взрыв гранаты…
Фроимка очнулся. «Смеющаяся смерть»!
Да, на обычном месте стоял Штумпе. Лоб Фроимки покрылся холодным потом, руки задрожали, чуть было не выпустив молоток. И тут у него из-под «винкеля» выпал квадратик бумаги… Фроимка и поймал его свободной рукой…
— Хальт! — раздался голос «Смеющейся смерти», и работа мигом прекратилась.
— Ком, ком, — поманил Штрумпе Фроимку. — Что у тебя в руке, паршивец?
Вся команда уставилась на товарища. Фроимка быстро поднес ладонь ко рту и проглотил бумажный квадратик.
— Что ты сожрал, поганый ублюдок? Грязная еврейская свинья!
— Не дождешься! «Эс мих, эс!»[5] — с вызовом ответил Фроимка и, не выпуская молотка, пошел к «Смеющейся смерти»!
Лицо Штумпе перекосилось от злости. Ударом кулака он свалил мальчика. Молоток отлетел в сторону. Фроимка потянулся было за ним, но Штумпе опередил его. Он схватил молоток правой рукой, а левой притянул к себе за ворот мальчика.
Глухой треск… Стоп… Залитая кровью голова Фроимки уткнулась в кучу щебня…
Штумпе засмеялся. Сначала как-то неуверенно, а потом — заржал во всю глотку.
Миша лежал с открытыми глазами. Гибель Фроимки, даже здесь, в концлагере, такая неожиданная и бессмысленная, потом этот хохот Штумпе… Сон не шел к Мише. Он стал прикидывать, как лучше расставить свою команду. Он представил себе большущий металлический каток, в который впрягалось тридцать мальчиков — «лошадок».
«Впереди и по бокам нужно впрячь сильных, чтобы в середине самые слабые могли «покантовать» — набраться силы. Остальным — дробить камни. Сюда можно поставить тех, у кого побиты ноги. Работа сидячая».
Сам Миша работал в упряжке. К концу дня он еле передвигал ноги. Нельзя было расправить одеревеневшие плечи. Кололо в груди. Нелегко было и тем, кто дробил камни. В дождь и холод приходилось сидеть на корточках…
Миша свалился в глубокую яму сна. Снился ему родной поселок, картина ночного завода в часы выдачи плавки. Мише виделось: огромное зарево выхватило из мрака высокие трубы, здания цехов и клубы пара над ними. Тонко и задорно пересвистывались «кукушки». Деловито пыхтя, они тащили огромные ковши-шлаковозы. Далеко окрест светилась широкая кроваво-красная полоса — это медленно сползал по откосу поток шлака… И друг Миша увидел струйку крови. Она тянулась от глаза Фроимки к восковому уху…
Миша проснулся. Уже рассвело. Вот-вот раздастся сигнал на построение к аппелю. Вспомнился первый разговор с Фроимкой.
— Ты здесь один? — спросил тогда Миша.
— Один.
— А папа, мама?
— Папу убили в гетто. А маму? Я знаю? Может быть, тоже…
— Братья, сестры?
— Уже нет никого…
— Сам как попал?
— Воевал в гетто.
— Убил?
— Я знаю? Кажется, одного шкопа[6] убил. Потом у меня забрали винтовку, и я помогал выносить раненых.
— Что можешь делать?
— В школе любил рисовать.
— Сколько тебе?
— Уже давно пятнадцать. Только выгляжу маленьким…
Миша подружился с Фроимкой, и вскоре он научился понимать самые разнообразные оттенки этого «я знаю» нового друга. У них были свои планы. И вот — «Смеющаяся смерть», удар молотком — и Фроимку отнесли в штабель трупов у крематория…
(В очередном рапорте коменданту лагеря гауптштурмфюреру Зеппу Готлибу о гибели мальчика сообщалось коротко, в одной строчке.)
Зепп Готлиб вышел на крыльцо синего домика в самом хорошем настроении. В лагере царили чистота и порядок. На главной лагерной магистрали, через ровные промежутки были аккуратно сложены холмики из опавших желтых листьев.
Спокойное небо. Синь необъятная. Ни облачка. Солнечное, по-осеннему свежее утро. Правда, дымила труба крематория. Но для Готлиба здание с закопченным четырехгранником трубы уже давно стало привычной частью этого пейзажа, — ровных рядов деревьев на лагерных улицах, газонов на «эсэсовской стороне», городка бараков, колючей изгороди…
Жажда деятельности, снедавшая Готлиба всякий раз, когда он возвращался в свой лагерь, в этот день была особенно сильной.
Еще свежим было впечатление от секретного совещания у гаулейтера Форстера, и Готлиб хотел как можно лучше доложить о нем руководящему составу лагеря, Набрасывая конспект выступления, Готлиб, однако, не мог избавиться от навязчивой мысли о стремительной карьере Форстера.