измене и покушении на персону регента не наказал никого, хотя мог бы! Никого! А у Тон Ноарж всех, положивших оружие, и вовсе отпустили на все четыре стороны. Фарбье, конечно, тряханули, не без этого, но ведь то, что эта семейка обожрала Арцию не хуже саранчи, знали все!
Вся жизнь Люсьена прошла в баронском замке на границе с Фронтерой. Он остался с матерью, когда старшие братья решили попытать счастья в войне, уже тогда прозванной войной нарциссов, и откликнулись на призыв королевы. Потом они погибли. Все трое. Были убиты, и виновен в этом был Шарль Тагэре. Так говорили, и он поверил и верил до этого проклятого дня. А теперь не верит, хотя за утраченную убежденность в своей правоте готов отдать душу Проклятому. Не верит, что у убийцы может быть такой сын. Не верит, что маршал Батар и чужеземная королева хотят добра Арции. Не верит, что братья погибли по вине покойного герцога. Но во имя святого Эрасти, по чьей же?! По чьей?! Не будь убийства в Кер-Оноре, здесь, под Эльтой не было бы ни одного арцийца, не считать же арцийцами живоглотов, жрущих ифранские отруби!
Барон Крэсси смотрел и словно впервые видел носатую королеву, полосатых эскотцев, уцелевших Фарбье, а перед глазами вновь и вновь вставали старик в изломанных доспехах и золотоволосый мальчишка, похожий на божьего вестника.
Палачи продолжали делать свое дело, но как-то лихорадочно и торопливо. Небо словно бы стало еще ниже. Неужели кто-то сейчас смотрит ОТТУДА на происходящее?! Люсьен редко задумывался о жизни и смерти, а церковные обряды соблюдал только потому, что его приучили еще в детстве, но сегодня из головы не выходило «да не откроет никто дверь клятвопреступнику, не подаст ему воды, не преломит с ним хлеб». Выходит, он, Люсьен Крэсси, теперь изгой, предатель, ударивший в спину тех, кто, будучи в силе, дал передышку тем, кого считал слабее. Передышку во имя святой Циалы. В Войну Оленя святая вмешалась и покарала нечестивцев. Неужели она промолчит, когда оскорбили ее самое?! Или то, что говорят про Войну Оленя клирики, – ложь, победу добыли мечи, а капустницы потом ее украли?!
Сзади кто-то не то простонал, не то выругался. Крэсси обернулся. Граф Гартаж! Видать, и ему невесело. Проклятый! Когда же конец?! Дождаться, уйти и выпить. Какое выпить?! Напиться. До потери сознания! И пусть ему завтра что-то посмеют сказать. Но что это?! Неужели еще не все? Даже Батар недоволен… Проклятый!
– Барон…
Крэсси вздрогнул и обернулся, столкнувшись взглядом с Гартажем. Граф был бледен, как жабье брюхо, но по-прежнему вежлив.
– Дорогой барон, – повторил он, сглотнув, и с трудом закончил: – Я не ослышался? Она действительно это сказала?
Крэсси угрюмо кивнул. Эскотцы в двусине-серо-зеленых плащах двинулись от эшафота. Их пики украшали человеческие головы, и первой была голова Шарля Тагэре, отрубленная уже после смерти и увенчанная шутовской короной из соломы. Крэсси молча смотрел на жуткую процессию, двигавшуюся к воротам Эльты. Королеве было мало убить, она хотела большего. Люсьен молча следил, как головы Шарля, его родичей и сторонников были прибиты к воротам родного города герцога. Видать, это дело для эскотцев было новым и не самым приятным, потому что голова Леона ре Фло дважды выпадала из рук молодого воина, чье лицо отдавало той же сероватой зеленью, что и полосы его плаща. Два клирика, толстый и тощий, суетливо творили молитву, но никому из них и в голову не пришло возопить, что сотворить подобное впору лишь язычникам. Когда дело было сделано, исполнившие приказ эскотцы, по своему обычаю, плюнули на ладони и отерли их о свои проклятые плащи. Крэсси трясло как в лихорадке, а потом, потом он услышал Гартажа. Голос графа был по-прежнему хриплым, но звучал раздельно и властно, отнюдь не как у придворного шаркуна.
– Шарлю Тагэре слава в вечности!
Люсьен даже не понял, как в руке его оказался меч. Отдавая последние почести тому, кого еще утром он считал смертельным врагом, барон не колебался. Он просто не мог иначе, и еще больше не мог оставаться с Агнесой и Батаром.
Это был странный костер. Языки пламени старательно обходили тянущиеся к ним молодые можжевеловые ветки, а дым отчего-то тянуло не вверх, а вбок, в глубину леса, где он рассеивался мутноватым горьким облаком. У огня грелись двое. Один, повыше, что-то помешал в висящем над огнем котелке, плеснул из него в оплетенную корой кружку, которую и протянул товарищу, очень бледному молодому человеку с невероятно красивым лицом и страдальчески изломанными бровями. Тот взял, но неудачно, едва не расплескав горячую жидкость.
– Осторожней!
– И почему мы вечно призываем к осторожности задним числом!
– Не злись. Ты и так сделал, что мог, и даже больше.
– Прости. – Красавец отпил из кружки и поставил ее на слежавшуюся хвою. – Проклятье, руки до сих пор дрожат.
– Хорошо, что ты вообще жив. – Первый поворошил поленья, его грубоватое лицо и неопрятная одежда странным образом контрастировали с негромким мелодичным голосом и аристократическими руками. – Сначала эта ночная затея, без которой можно было обойтись, потом дневное представление.
– Ты же сам не веришь в то, что говоришь, – укоризненно покачал золотой головой первый, – как я мог оставить мальчика наедине со смертью? Я же обещал… Я не мог их спасти, но хоть что-то сделать был должен.
– Ничего себе «хоть что-то». Ты превратил разгром почти в победу, а мальчик умер счастливым и чуть ли не святым, да и другие…
– Да, но умер, а я ему лгал. Клялся Звездным Лебедем… Тебе ли не знать, что смерть есть, и никто не знает, что за ее чертой. Единожды ушедшие не встречаются, как бы они ни любили… Я еще заплачу за эту ложь, брат!
– Если на то пошло, ты уже за нее заплатил. Так, значит, мы ошибались и «Последний» – это не Эдмон?