вместо того шапку небось перед ним ломал, как перед паном! Так винокурню второй раз Кармалюк сжег?

— Своимы очыма я не бачыв, ваше благородие, бо на пасици в ту нич був. А люды кажуть, що Кармалюком спалена. Було це в прошлому роци, в осинню пору. Тилькы зибралы и зложылы хлиб в скырды — все и згорило…

— А где Кармалюк пристанище имел? С кем сопряженность и товарищество держал?

— Про це, ваше благородие, бачыть господь бог, я не знаю.

— А жена его имела связь с ним?

— О Марии, ваше благородие, грих щось погане сказаты.

— Ну, а дома Кармалюк все-таки бывал?

— Не бачыв, ваше благородие, и не чув…

— Врешь, каналья! — стукнул кулаком по столу исправник. — От кого же его жена детей рожает?

— Не можу цього сказаты, ваше благородие. А хлопци родяться. И моторни таки! — восхищенно сказал дед, точно это исправнику приятно было слышать. — Та тилькы круто Марии прыходыться з нымы. Куды як круто…

— А я вот и еще прикручу ее! Ишь, какая святая: дает преступнику пристанище, детей приживает с ним, а они твердят мне: поведения хорошего. Да за одно это все село высечь надо! И я доберусь до вас, канальи! Я научу вас правду говорить! Какурин! Убери этих остолопов!

— В погреб закрыть, ваше благородие?

— Пусть домой идут! От них все равно толку не добьешься. А пани Розалии напиши, пусть высечет их, мерзавцев!

— Та за що ж, ваше благородие? — удивился дед Лукашенко. — Мы ж все, як на сповиди…

— Пошел вон! — кинулся выталкивать старика Какурин. — Пошел, пока и здесь не всыпали…

Возвращаясь домой, дед Лукашенко ругал исправника, а Мыкыта только вздыхал. Шел к концу март. Снега уже стаяли, и начали протаптываться тропинки. Скоро опять нужно вывозить пасеку в лес. Так как это было по пути, то решили зайти посмотреть, что там делается. Выбрались на поляну, глядь: из трубы куреня дым валит. Не успели сообразить, что делать, как увидели — вышел Кармалюк и зовет их. Пошли. С Устимом в курене было еще двое. Дед обоих узнал. То были Майданюк и Добровольский. С этим самым Майданюком Устим и прошлой осенью приходил.

— Ну що, диду, — весело спросил Устим, — пиднис вам справнык чарку?

— Наказав, щоб пани пиднесла, — в тон ему ответил дед.

— О як! — рассмеялся Устим. — Нашою чаркою вы тепер, мабуть, побрезгуете?

— Та ни, — поглаживая усы, совсем оживился, дед Лукашенко, — вашу выпью, а панською опохмелюсь.

— Тоди тягнить! — поднес Устим деду свою походную чарку. — И жывить ще сто рокив!

— Ну, слава Исусу! — перекрестился дед, беря чарку.

— По вик слава! — сказали все вразнобой.

— Ну, як справнык? — спросил Устим, явно желая перевести разговор на другое. — Лютуе?

— Все допытувався про твий прошлогодний прыхид на пасику. Про Марию. Дуже сердывся, що вона дитей вид тебе роде. А я хотив сказаты: «Який же то грих, ваше благородие? Вона ж законна его жинка». Та вин почав кулаками по столу стукаты, и у мене те з головы выскочыло. Згадав уже, як пысарь в потылыцю выштовхував…

Сидели в курене до самой ночи. Дед Иван советовал Устиму уйти куда-нибудь подальше хоть на время. Уж больно паны засуетились от перепуга, озлились, как потревоженные шмели. Слух идет, что солдат у губернатора просят. А мужикам и вовсе житья нет: день и ночь на облавы гоняют. В караулы к панским домам снаряжают. Ночь мужик панский дом стережет, а днем идет поле ему пахать.

— Так им, дурням, и треба! — сердито сказал Устим. — Хай не оберигають вид мене панив, а бьют их!

— Це так, — согласился дед. — И каждый бы рад, але…

— Що «але»? Страшно?

— И це так, ничого гриха таиты, — отвечал дед. — Та и те взять: ты налетив, спалыв и улетив. А хиба кожен так може?

— Чому ж ни?

— А хата, а симейство, а господарство…

— А у мене нема симьи? Нема хаты? Нема жинки? Нема дитей? Чи вы думаете, мени не хочеться походыты за плугом на своему поли? — гневно сверкая глазами, спрашивал Устим, ибо этот разговор задел его за живое. — Чи жыты мени не набрыдло с пистолем в головах замисть подушкы? Чи я доброю волею жыття соби таке обрав?

— Знаю, не по добрий воли…

— А в якому ж святому пысанию сказано, що паны в нашей Подолии будуть пануваты, а мы в Сыбири гыбнуты? Ни, диду Иване! Це наш край! Це наша земля, а не панська!

Дед Иван и Мыкыта ушли. Майданюк и Добровольский уснули, а Устам сидел в углу куреня и дымил трубкой. Смутно у него было на душе.

В 22-й день марта месяца 1822 года «экономия комаровецкая, осведомясь, что три разбойника с ивановецкого леса перешли в комаровецкие леса, собрала людей до 20-ти пеших и конных до 10-ти и людей дворских равномерно 5, двинулись за ними скорым шагом, коих с большими дручьями в лесу догнала, и хотя взять их усиливались, однако они грозились лишением жизни, ежели бы который отважился до них подступить. Видя еще строго дерзновенных, ожидая более собрания людей пеших, преследовала их, но они скорым шагом, переходя уже с комаровецких грунтов в грунта каричинецкие, и в леса вошли.

Но комаровецкая экономия, не упуская их из глаз, всегда их преследовала и за ними поспешала. А когда из каричинецкого леса вошли в дубину, то один из дворских людей, Матвей Фурман, и восемь других конных пустили вдогонку лошади, желая их поймать, то с помежду трех один, обратясь, так сильно того Фурмана ударил друком, что бывшее в руках ружье переломил и руку его немилосердно пришиб, и лошадь одну отобрали и, подбегши к прочим, выстрелили. Но те разбойники, с выстрелов насмехаясь, далее, бежать усиливались и уже за грунта галузинецкие перешли.

А между тем экономия комаровецкая, догоняя их далее, откомандировала двух от себя конных — одного в Галузинцы, а другого до экономии шейнецкой, дабы те два имения дали пособие для поимки разбойников.

И хотя со стороны Шеинец и Галузинец умножилось число людей, те, однако, дерзкие, добровольно отдаться не хотели и, большими друками угрожая, отзывались, что кто приступит ко взятию их, лишится жизни. То собравшиеся из толико имений люди, когда и день уже истекал к вечеру, начали по их стрелять…».

Когда Устим выбил из рук Матвея Фурмана ружье и сбросил его с коня, Майданюк крикнул;

— Батьку, тикай!

— Тикай! — поддержал Майданюка и Добровольский. — Уходи, а мы задержим их!

Но основные силы загона были далеко и уходить — значило отдать товарищей в руки врагов. На это Устим не мог согласиться, зная, что шляхта осмелеет и сомнет Добровольского и Майданюка, как только увидит, что атаман умчался. Этот неравный бой — трое против семидесяти! — они должны выдержать до ночи, а там уж уйдут. Быстрее бы только темнело! Сделали попытку отбить еще двух коней. Устим уже сбросил с коня шляхтича, но эконом Станиславский, командовавший этим воинством, поняв, что они вот-вот уйдут, приказал:

— Стреляй!

Однако храбрые шляхтичи не отважились спустить курки. Они только размахивали ружьями и кричали, что будут стрелять. Тогда сам Феликс Станиславский выстрелил. За первым выстрелом грянул залп: Дробь угодила Устиму в ногу, Майданюку в плечо. Увидев, что Кармалюк захромал, а Майданюк не может удержать в руках свое единственное оружие — суковатую дубину, шляхтичи с криком «ура!» ринулись на раненых и смяли их лошадьми.

«По учинении обыска, связав их накрепко и привезя в Галузинцы, потребовали от наместника подводы

Вы читаете Кармалюк
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату