мужчин. Ты как бомбардировщик-невидимка.
— Мне нравится все необычное, — сказала Рита. — Очень нравится. Только подскажите, пожалуйста, с чего начать.
— Попытаюсь… Можете в общих чертах сформулировать, что Уитмен хотел сказать своей книгой?
— Вкратце этого не объяснишь.
— Понятно. Но хотя бы первое, что приходит в голову…
— Так… Вы о нем вообще хоть что-нибудь знаете?
— Немного. Я читала его в колледже. И сейчас перечитываю.
— Ладно, попробуем… Уитмен, как вам, вероятно, известно, был первым великим американским поэтом-визионером. Он славил не только себя. Он славил всех и вся.
— Это понятно.
— Всю свою жизнь, а прожил он долго, Уитмен писал и переписывал «Листья травы». Первое издание вышло в тысяча восемьсот пятьдесят пятом году. Всего же свет увидело девять изданий. Последнее, которое он сам называл предсмертным, появилось в девяносто первом. Можно сказать, что он писал книгу стихов, которая и была Соединенными Штатами.
— Которые он любил.
— Да, любил.
— То есть его можно назвать патриотом?
— Полагаю, в применении к Уитмену это не самое верное слово. Вот Гомер любил Грецию — но ведь его вы не станете называть патриотом, правда же? Лично я бы не стала. Великий поэт никогда не бывает столь ограничен.
Она взяла нож для бумаги с перламутровой рукояткой, провела пальцами по лезвию. Должно быть, с такой же явной избыточностью одевались аристократы, претендующие на королевский престол, подумала Кэт. И в душе у них скрывалась такая же острая настороженность.
Кэт сказала:
— А мог ли кто-нибудь, читая Уитмена в наши дни, увидеть в нем патриота? Мог счесть «Листья травы» этаким разросшимся национальным гимном?
— Вы даже не поверите, если я расскажу, с какими интерпретациями мне приходилось сталкиваться. Собственно, главное в Уитмене — экстаз. Он был своего рода дервишем. Патриотизм, вы, наверно, согласитесь, подразумевает четкое представление о том, что правильно и что неправильно. Уитмен же любил все сущее.
— Все без разбора?
— И да и нет. Он верил в предначертания судьбы. В его представлении секвойя радуется топору, поскольку ей суждено быть срубленной.
— То есть он не делал различия между добром и злом?
— Он понимал, что жизнь преходяща. И бренность всего сущего его особо не заботила.
— Отлично, — сказала Кэт.
— Мне удалось вам помочь?
— Хм-м… А фраза «Я в семье» вам что-нибудь говорит?
— Вы имеете в виду, принадлежит ли она Уитмену?
— Это не из Уитмена.
— По-моему, тоже. Но не стану утверждать, что знаю его наизусть до последней строчки.
— А она у вас с чем-нибудь ассоциируется?
— Вообще-то нет. Не могли бы вы привести контекст?
— Она могла быть, к примеру, декларацией. Если кто-нибудь скажет вам: «Я в семье» — как вы это поймете с оглядкой на Уитмена?
— Ну… Уитмен чрезвычайно ценил всех на свете людей. Ни одну жизнь он не считал не заслуживающей внимания. Хозяин мельницы и его рабочие, знатные дамы и проститутки — он никому не отдавал предпочтения. Все были достойны его пристального интереса. В каждом он видел проявление чуда.
— Своего рода отец, который отказывается отдавать предпочтение кому-то одному из своих детей?
— Да, пожалуй, можно и так сказать.
— А что насчет работы на общество?
— Прошу прощения?
— Если вам скажут: «Мы все работаем на общество», — как специалист по Уитмену что вы подумаете?
— Так… Боюсь, мне придется начать издалека.
— Ничего страшного.
— Хорошо… Когда Уитмен выпустил первое издание «Листьев травы», уже полным ходом шла промышленная революция. Люди, у которых несколько поколений предков возделывали землю, устремились в большие города, надеясь там разбогатеть.
— И?..
— Горстка и вправду разбогатела. Остальные работали на фабриках — по двенадцать часов в день, шесть дней в неделю. Это был конец аграрного мира и начало механизированного. Вы, может быть, не знаете, но до конца девятнадцатого века в Америке не существовало упорядоченного времени. Когда в одной деревне было два часа дня, в другой — уже три. И только после постройки трансконтинентальных железных дорог, чтобы пассажиры успевали на поезда, пришлось договориться, когда где два часа, а когда три. Сменилось целое поколение, прежде чем люди привыкли к тому, что каждый день надо приходить на работу в одно и то же время.
— И все работали на общество, если можно так выразиться.
— Можно, конечно, и так Однако такого поэта, как Уитмен, нельзя толковать столь однозначно. Писал ли он об индустриализации? Да, писал. Писал ли он о семье? Без сомнения. А еще он писал про заготовку леса, про секс и про движение американцев на запад. Под каким бы углом ни посмотреть, всегда найдутся аргументы в поддержку того или иного утверждения.
— Понятно.
— «Жизнь, безмерную в страсти, в биении, в силе, радостную, созданную чудесным законом для самых свободных деяний, Человека Новых Времен я пою». Боюсь, если сосредоточиться на частностях, можно упустить более важные вещи.
Кэт сказала:
— «Умереть — это вовсе не то, что ты думал, но лучше».
— Уитмена вы знаете.
— Так, пару строк. Мне, наверно, не следует больше занимать ваше время.
— По-моему, я не очень-то вам помогла.
Она грациозно поднялась, сострадательная герцогиня, которая достигла предела своих возможностей, вторгшись в жестокие тайны этого мира с его язвами и атмосферными потрясениями. С оставшимися бедствиями лучше, наверно, справляться домашними средствами — петь гимны, совершать ритуальные сожжения и рисовать пентаграммы.
— Можно задать вам еще один вопрос? — спросила Кэт. — Он не имеет отношения к Уитмену.
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Это здесь был пожар, в котором погибло много женщин? В этом здании?
— Нет, горело здание за углом. Там, где сейчас кафедра биохимии.
Кэт встала и подошла к окну. Внизу было совсем тихо. Торопились на занятия студенты, а справа, где кончался квартал, зеленел листвой парк Вашингтон-сквер.
Выйдя на улицу, Кэт набрала на сотовом номер Пита.
— Эшбери слушает.
— Я только что поговорила со специалисткой по Уитмену.