себя… за все… за все грехи, собственные и чужие. Это я виноват, что ты здесь.

— Ты?

— Я.

Семен Ефремович снова оглянулся, но, кроме некрашеных стен, параши, покрытой рогожей, и выщербленного земляного пола, ничего не увидел.

— Я не очень любил тебя… там… на свободе…

— Не любил, и ладно.

— Нет, нет… Любить надо живых, а не…

Шахна осекся.

— Мертвых? Так ты хотел сказать?

— Жалеть надо не погибающих, не приговоренных… не сосланных, а тех, кто с тобой рядом… — Семен Ефремович заглатывал слова, то и дело откашливался. — Послушай, — понизил он голос, — только что здесь летала бабочка.

— Тебе померещилось, — промямлил Гирш.

— Нет, нет… Она летала.

Арестант оглядел одиночку и пожал плечами.

— Я видел ее собственными глазами, — горячо возразил Семей Ефремович, как будто его уличили во лжи. — Ты щелкал дроздом, а она порхала… Только не смейся надо мной: двадцать пять лет тому назад я уже видел ее… в березовой роще над Неманом, куда Алоизас телят пригонял… Это была та же бабочка. Клянусь.

— Бабочки живут всего один день. От силы два, — сочувственно произнес Гирш. — Ты, брат, переутомился.

Ржаво щелкнул засов.

— Митрич обед несет, — сказал Гирш.

— Давай его спросим.

— О чем?

— О бабочке.

— Далась тебе эта бабочка. Ну летала, летала!

В коридоре запахло едой.

— Иди, — сказал Гирш. — Иди… Если увидишь отца, попроси у него прощения за сапоги.

— За какие сапоги?

— За юфтовые… Когда я уходил в Вильно сапожничать, я обещал сшить ему юфтовые сапоги… Так вот передай: если помилуют, будут не юфтовые, а хромовые, как у Маркуса Фрадкина.

В камеру вошел Митрич, поставил на стол миску с бурдой, положил краюху хлеба, луковицу.

— Так и передай, — буркнул Гирш.

— И больше ничего?

— Ничего.

Гирш принялся хлебать бурду.

Митрич подождал, пока он справится с едой, вылил остатки в парашу и направился к двери.

— Постойте! — крикнул Семен Ефремович.

— Чего тебе?

Надзиратель уставился на бледного толмача, но тот только покусывал губы.

Господи! Да Митрич поднимет его на смех! Какая еще бабочка? Бабочка в 14-м номере? Хо-хо-хо!

— Я скоро… не закрывайте… я сейчас выйду, — пролепетал Семен Ефремович и вдруг почувствовал, как его осыпало узорчатой, похожей на древнееврейские письмена пыльцой, как он весь уменьшился, ссохся и превратился в махаона.

— Дай отцу адрес Миры. Пусть позаботится о ней, когда она родит, — попросил Гирш.

— О Мире я сам позабочусь.

— Сам?

— Если… если с тобой что-нибудь случится, я женюсь на ней. По нашему обычаю брат берет в жены вдову брата.

Гирш расхохотался:

— По нашему обычаю брат берет в жены вдову брата? А о том, что Мира никогда за тебя не пойдет, ты подумал?

— Но почему?

— Потому что гордая… потому что ты, как и всякий жандарм, будешь напоминать ей в постели виселицу.

У Семена Ефремовича потемнело в глазах. Он хотел было броситься к Гиршу, схватить его за ворот арестантской куртки, повалить на пол и топтать, топтать, но ноги его не слушались. Махаон! Махаон, умеющий ползать, но не летать.

— Да, — произнес он тихо, — я служу в жандармерии. Но я, Гирш, лучше тебя… я еще ничью кровь не пролил, а с тебя… а на тебе…

Семен Ефремович сгорбился, втянул голову в плечи, но голова была слишком тяжелая, и она никла на тонкой шее.

— Чужая кровь не высыхает, — прохрипел он.

И вдруг добавил:

— Прости! Прости!..

В самом деле, какое право он имеет обвинять его, вступившегося за свою честь и за честь своих поруганных товарищей? Разве он, Шахна, только что не распространялся о любви ко всем и каждому? Почему же для своего брата делает исключение? Ведь ожидающего казни Гирша надо любить больше всех. Любить, а не унижать правдой, ничем тебе не грозящей.

— Я пошутил, — сказал Гирш. — Может, Мира согласится и будет с тобой счастлива.

— Мне пора, — косясь на дверь, произнес Семен Ефремович. — Советую тебе не горячиться. Я лично не во всем согласен с присяжным поверенным Эльяшевым… И я говорил бы правду даже на костре, сколько бы поленьев под меня не подкладывали, но ради отца… ради беременной жены я бы подумал.

— Я подумаю, — пообещал Гирш. — Думаешь, Шахна, мне не хочется жить? Думаешь, я из железа?

— Тогда в чем же дело?

— Ты этого не поймешь… Иногда, брат, я этого и сам не понимаю… Я тебя только об одном прошу: не приводи сюда отца.

В коридоре Семен Ефремович замедлил шаг, остановился возле Митрича и, превозмогая смертельную усталость, спросил:

— Скажи, служивый, ты здесь не видел такой маленькой… такой цветистой бабочки?

Надзиратель обалдело вытаращился на Шахну.

— Никак нет, — ответил он растерянно, словно упустил по службе что-то важное. — А зачем она вам?

— Зачем? — Семен Ефремович уже был не рад, что спросил. — Я хотел… хотел ее выпустить.

— Чтобы отсюда выпустить, надо сперва посадить, — резонно заметил Митрич. — А бабочек, кажись, еще не сажают…

Когда до Вильно оставалось верст двадцать-тридцать, Шмуле-Сендер и Эфраим решили больше не останавливаться на ночлег, а ехать и ночью — благо ночь выдалась тихой и светлой, такой, какой она бывает не в начале мая, а в середине лета, в самую косовицу ржи.

Звезды горели ярко, не затухая, как будто кто-то наверху все время подкручивал фитиль, и свет их, благостный, звонкий, лился на голову лошади, спокойно и чинно ступавшей в еловой тишине, на возницу, на растравленную душу Эфраима.

Смерть Авнера опустошила их, унизила их замысел, лишила какой-то невидимой, но прочной опоры, безвозвратно унесла то, чему они не могли подыскать названия.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату