В дом входит нищий Авнер. Чтобы Эфраиму было веселей, он здесь часто ночует. Невелика радость — ютиться за печкой молельни вместе с такими же, как ты, странниками и бродягами. Дом Эфраима — все- таки дом. Бедный, осиротевший, но дом. И встречают его, Авнера, здесь всегда с охотой. Авнер Розенталь — нищий особого рода. Он прежде всего побирается воспоминаниями. Не столь уж важно, подадут ему грош или нет. За деньги можно набить желудок, а душа все равно останется голодной. Чтобы не голодала душа, Авнер просит у всех воспоминаний. Пусть вспоминают! Пусть рассказывают ему, как он, Авнер Розенталь, жил сорок лет тому назад. Пусть вспоминают, какая у него была великолепная бакалейная лавка. Чего только в ней, Эфраим, не было! Помнишь? Помнишь мой изюм, мою корицу? Помнишь, какую я привозил из Ковно крупу — рассыпчатую, сладкую? Манная, гречневая, ячневая! Помнишь? А пожар? Пожар, Эфраим, помнишь? Как я искал среди головешек мой изюм, мою корицу? Ни крупинки от прошлого не осталось, ни крупиночки.

Авнер здоровается с Эзрой, кланяется Дануте, оглядывает ее с головы до пят и усаживается за стол с Эфраимом. Усаживается и начинает (некстати) хвалить поскребыша Эзру. Какой красавец! Какой парень! И жена его — ого-го! Сразу видно — счастливая пара. Он, Авнер, счастливую пару тут же выделит, покажи ему тысячу пар. Что, что, а глаз у нищих наметанный. Дважды на монету не смотрят, в миг различают, гривенник подали или жалкий грош. Поздравляю, Эзра! Нахес (счастья) тебе!

— Мы, отец, пожалуй, пойдем.

Старик Эфраим молчит.

Авнер тараторит, как заведенный.

— Я тебя, Эзра, помню вот таким… Ты прибегал в мою бакалейную лавочку за леденцовыми петушками… Помнишь мои леденцовые петушки?

Эзра кивает головой: помню.

И от этого подаяния, от этой негаданной милостыни Авнер расцветает. Представь себе, Эзра, когда мне бывает очень плохо, а плохо мне бывает каждый день, я беру с полки такой леденцовый петушок и сосу, сосу, сосу. И жизнь кажется не такой горькой, как на самом деле, и я как бы молодею лет на сорок. Береги свою бакалейную лавку!..

— У меня нет лавки. — Эзру томит долгий разговор с нищим, но прослыть грубияном ему не хочется.

— Не говори так, Эзра. У каждого есть своя бакалейная лавочка со своим изюмом и корицей. У каждого. Даже у твоего отца. Его изюм и корица — его камни. Камни, Эзра, тоже можно сосать.

Эфраим сидит в прежней позе, умаявшийся от пляски, выпотрошенный, сумрачный, как этот вечер за окном, который поедает последние ломти зачерствевшего света.

— Чем ты, Эзра, сердце мое, занимаешься?

— Пою… пляшу…

И Эзра с Данутой уходят.

Почуяв недовольство Эфраима, Авнер после ухода счастливой парочки молчит, молчание дается ему с превеликим трудом, оно просто душит его, и, наконец, Авнер решается повторить тот же вопрос.

— Чем он занимается?

— Врет.

Эфраим не хочет обижать Авнера. Скажешь, что Эзра такой же побирушка, как он, Авнер, тот до смерти обидится. Больше никогда не придет. А кроме Авнера да Шмуле-Сендера, у Эфраима никого нет. Нищий и Шмуле-Сендер хоть обмоют его, хоть в саван завернут и, может быть, слезу уронят. На детей рассчитывать нечего. Как ни напрашивайся в медведи, в попугаи или свинки, ничего у тебя не получится.

— Вранье — не работа. Вранье — удовольствие, — перечит Розенталь.

— Эзра клянется, что за правду меньше платят и чаще бьют.

Авнер качает головой, вытаскивает из кармана краюху хлеба (он всегда приходит к Эфраиму со своим хлебом; своим хлебом он называет не тот, который сам пек, а тот, который ему подали в другом доме), переламывает ее надвое, протягивает Эфраиму; они макают хлеб в молоко и вгрызаются в размокшую корку своими искрошившимися зубами.

— Знаешь, Эфраим, о чем я вчера весь вечер в молельне думал?

Эфраиму невдомек, о чем Авнер вчера весь вечер в молельне думал. Наверно, снова о своей бакалейной лавочке, снова о пожаре, снова о своей жене, которая не вынесла позора и утопилась в Немане сразу же после того, как Авнер вышел на свой горестный, свой унизительный промысел.

— Я думал: почему нет нищих-птиц или нищих-зверей? Или нищих-деревьев?

Эфраим поворачивается к нему лицом.

— Думал, думал и придумал. — Авнер макает хлеб в козье молоко и продолжает: — В небе нищих не бывает, потому что оно все твое, от той вон тучки до этой. И лес весь твой — расти, гоняйся за добычей, пасись сколько угодно… Например, твоя коза… Она во сто крат богаче тебя. Чтобы добыть себе корм, ей камни ворочать не надо. И унижаться не надо… Вот я, Эфраим, и подумал: велика ли радость, что господь сотворил нас людьми? Сотвори он нас козами, мы были бы куда счастливей. Что из того, что козий век недолог? Лучше прожить пятнадцать лет козой, чем сорок лет нищим.

Мудрец! Право слово, мудрец! Рабби Авиэзер ему и в подметки не годится. Авнеру не по миру ходить, а советы богомольцам давать. Самые несчастные твари на земле, Авнер, это родители. Потому что никто так быстро не нищает, как они, потому что не было никого на свете богаче их, покуда дети их были малолетками и жили бок о бок с ними. Но вдруг прошумел, пронесся пожар, а время, Авнер, костер, гора огня, пронесся пожар и сожрал все, и остались ты, отец, и ты, мать, погорельцами из погорельцев, нищими из нищих, побирушками из побирушек, попрошайками из попрошаек. Живут, бедняги, и день-деньской только и делают, что побираются то доброй вестью, то дурной, то славой их детей, то их позором, то их величием, то их низостью. Побираются крохами, объедками и довольны, ибо за один стол им уже вместе никогда в жизни не сесть! Ты вот, Авнер, ничего не слышишь, макаешь себе свою корку в молоко, похрустываешь, как кролик, рассуждаешь про всякую всячину, а ничего, ничегошеньки не слышишь. Ты не слышишь, а мой слух, Авнер, точно рана, весь полыхает, кровянит от каждого скрипа там… наверху… на чердаке… на кровати моей единственной дочери Церты, познавшей не в родном доме, а где-то на чужбине, в Барановичах или Киеве, радость проснувшейся плоти, таинство проникновения семени в почву, муки набухания плода. Я прислушиваюсь, Авнер, и да простит меня господь, уподобляюсь раненому зверю. Мне хочется ворваться к ним, к сыну моему Эзре и этой Дануте, оторвать их друг от друга, опрокинуть кровать, разлучить их навсегда. Я знаю, Авнер, это гнусно, это гадко, но я схожу с ума от этого звука пружин, от этой яркости пера на шляпе, от этой снедающей меня обиды.

Куда не поспевает взгляд Эфраима, туда поспевает его мысль.

Она отчаянно и ревниво отрывает Эзру от Дануты, Данусеньки, она отменяет его ярмарочное житье, его песни и куплеты, его шутовство и скоморошество, его паясничанье и кривлянье в угоду толпе, она уводит его от соблазнов, кидает за тридевять земель, за океан в благословенную Америку к сыну водовоза Шмуле-Сендера, белому счастливому Берлу, торгующему лучшими часами в мире.

Мысль Эфраима уравнивает Эзру с теми, кто покинул родной край и — если верить письмам — нашел свое счастье. В самом деле, чем он, поскребыш Эзра, хуже Берла Лазарека? Берл Лазарек открыл в Нью- Йорке собственное дело. Часы его фирмы показывают самое точное время в мире. Говорят, белый счастливый Берл за каждую точную минуту берет по доллару. К сорока годам он, конечно, станет богачом. А Эзра? Эзра мечтает о медведе!

Скрип на чердаке затихает.

Эфраим прислушивается, пялит глаза в потолок, словно закоптившийся от невеселых мыслей, Авнер ерзает на лавке, похоже, блохи его кусают (а может, они и впрямь его одолели). Ему невдомек, почему Эфраим все время глазеет на потолок. Боится, что обвалится? Или собирается его побелить? Зачем? Ведь и под беленым потолком его мысли веселей не станут.

Авнер растягивается на лавке, подкладывает под голову правую — рабочую — руку, ту, в которой перебывало столько чужих, замусоленных монет и которая сама как бы превратилась в большую, вышедшую из употребления, монету. Авнер привык спать на твердом. Когда спишь на твердом, видишь хорошие сны.

— Помнишь, Эфраим, как ты соорудил мне каменное крылечко. У всех лавочников — деревянное, а у

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату