Когда Шмуле-Сендер сбегал к кусту сирени и принес из телеги три дешевые субботние свечи, Эфраим стал шарить в карманах.

Спичек не было и у Шмуле-Сендера, но каменотес все равно воткнул их в глину, и то ли от его глаз, то ли от света луны они зажглись и осветили все военное поле, каждый ров и каждую косточку.

Дело шло к июню, дни стали длиннее, и лошадь Шмуле-Сендера, почуявшая, что они едут обратно в Мишкине, к ночи оставляла позади сорок, а то и все пятьдесят верст. Никто ее не понукал, никто с ней не разговаривал: возница и седок были странно молчаливы. Гнедая не помнит, чтобы они когда-нибудь так долго молчали. Бывало, и пяти минут не вытерпят, не поговорив, а тут целый день рта не раскрывают.

Своим ржанием она напоминала им, что соскучилась по разговору, по кнуту, но ни Шмуле-Сендер, ни Эфраим не откликались, и это ее не столько злило, сколько смущало.

Смущало ее и то, что телега полегчала.

Своим лошадиным чутьем она смекнула, что не хватает того, кто доставал для нее овес, и жалела его, но утешалась тем, что есть хозяин, Шмуле-Сендер. Хоть он и огреет ее бывало кнутом, но любит, а тому, кто любит, позволено тебя и вытянуть.

Не сказали путники ни одного слова и сыну корчмаря Ешуа Манделя Семену, который по-прежнему стоял на развилке с галкой на плече. Галка косила на лошадь свой уже не птичий, а человечий глаз и как будто спрашивала — ну, что там слышно в славном городе Вильно, в Ерушалаиме де Лита? Не видели ли они там мессию, которого ждет не дождется Семен? Дождется его и покинет развилку, а она, галка, улетит к своим, и все будут счастливы — и птицы, и люди.

Но гнедая Шмуле-Сендера ничего не ответила. Раз обещал мессия прийти, придет: пешком или, как сказано в писании, на ослике приедет.

Не доезжая местечка, телега неожиданно сделала крюк, и лошадь сообразила, что Шмуле-Сендер решил заглянуть по пути на почту. А вдруг письмо от Берла?

Эфраим и Шмуле-Сендер слезли с телеги и побрели в конторку, где обычно выдавал землякам почту Ардальон Игнатьевич Нестерович.

Самого Ардальона Игнатьевича на месте не было, но на столе лежала его фуражка с околышем (даже став почтарем, он никогда с ней не расставался). А раз есть фуражка, появится и сам почтарь. Видно, вышел по нужде во двор. Или куда-нибудь в другое место отлучился. Он знал, что письма все равно никто не украдет, а переводные деньги всегда носил с собой, даже когда ходил в нужник.

— Мне есть письмо? — несмело спросил Шмуле-Сендер, когда Ардальон Игнатьевич вернулся в контору.

— Кажется, есть, — хмуро ответил Нестерович.

Ардальон Игнатьевич порылся в какой-то сумке, выудил оттуда конверт и протянул Шмуле-Сендеру. В другой раз Шмуле-Сендер расплылся бы в улыбке, подпрыгнул бы от радости до потолка — благо потолок в конторке был низенький-пренизенький, но соседство Эфраима глушило его радость. Письмо от Берла, письмо от Берла! Все в Шмуле-Сендере ликовало, но ликовало тайно, подспудно, внешне он был так же угрюм и не словоохотлив.

Они собирались уже попрощаться, как вдруг Ардальон Игнатьевич совсем не начальственным, старческим голосом, похожим на их голоса, попросил:

— Посидите!

Просьба Ардальона Игнатьевича была настолько странной и неожиданной, что у Шмуле-Сендера брови сошлись на переносице, как два шелкопряда. Легко сказать — посидите! Да знает ли он, что на душе у Эфраима? Знает ли он, что и Шмуле-Сендер ни секунды не может усидеть на месте, когда ему вручают «летр» от его белого счастливого Берла? Надо срочно ехать домой к Фейге. В другой раз Шмуле-Сендер ответил бы Нестеровичу: некогда, ваше благородие, рассиживаться. Но ему хотелось чем-то отблагодарить почтаря за письмо.

— Ну как, Эфраим?

Эфраим молчал. Он не любил, когда Шмуле-Сендер перекладывал свои заботы на его плечи.

— Ладно, — согласился водовоз.

Он сел, а Эфраим остался стоять.

— Погиб мой Иван, — без всякого предисловия объявил Ардальон Игнатьевич и сгорбился. — Письмо командир прислал…

— Вей-цу-мир! — воскликнул Шмуле-Сендер по-еврейски.

— Смертью храбрых пал… на самой границе… в перестрелке с персами, отстреливался, отстреливался, но этих басурманов было в два раза больше, чем наших… Нет больше Ивана… Нет…

Эфраим понятливо покачал головой.

— Вам хорошо, — продолжал Ардальон Игнатьевич. — Ваши сынки на персидской границе не служат… державу от врагов не охраняют… в Вильно живут… в Америке…

— Наших сынков на персидскую границу не пускают, — огрызнулся Шмуле-Сендер. — Думают, наверно, к врагу… к персу перебегут…

— Вам хорошо, — твердил свое Нестерович.

— Хорошо, — произнес Эфраим. — Хорошо.

Ардальон Игнатьевич растрогался от его слов, подошел к нему, обнял за плечи, тряхнул:

— Спасибо, Эфраим.

Глянул ему в глаза и, как будто что-то вспомнив, спросил:

— А твой? Что стало с твоим?.. Каторга небось?

— Каторга, — ответил Эфраим. — Только не ему, а мне…

— Право слово, мудро сказано. Дети — наша каторга… бессрочная каторга…

Посидели, и пора, подумал Шмуле-Сендер. Письмо лежало у него на ладони, как ханукальный блин; не терпелось взять его в рот, съесть, облизаться, потом еще раз облизаться. Ардальон Игнатьевич не должен быть на них в обиде. Почтили они его Ивана. Хороший был парень, одногодок Эфраимова Гирша и его Берла.

— Осенью… если доживу… на могилу поеду, — объявил Нестерович, не скрывая к ним своей благодарности. Евреи и такие и сякие, но сердце у них, как у русских, отзывчивое. — Если уж ему суждено было пасть смертью храбрых, мог бы пасть поближе к дому. Даль-то какая! До Ташкента сколько, а оттуда еще и еще!..

Он вдруг засуетился, достал из шкафчика бутылку с мутным самогоном, такой же мутный стаканчик и сказал:

— Я знаю, что вы, евреи, самогона не пьете, но прошу! — он налил из бутылки в стакан и, не взглянув на приезжих, выпил залпом.

Руки у него дрожали; стаканчик стукался о бутылку; бутылка позванивала; и этот звон был чем-то похож на отдаленный, затихающий плач.

— Ежели за мертвого не хотите, выпейте за своих… живых! — сказал Ардальон Игнатьевич и, измученный этим плачем-звоном, налил Эфраиму. — Выпьем, Эфраим, и Шмуле-Сендер не откажется.

— За твоего Ванечку, — сказал каменотес.

Ему хотелось добавить имена своих детей: засыпанного во рву Гирша, ушедшего в тайгу за бурым медведем Эзру, спустившегося в ад Шахну, гуляющую по Киеву с паспортом проститутки Церту (иначе ее оттуда бы мигом выселили!), но сдержался. Своим горем нельзя, как козырной картой, чужое крыть…

— За Берла! За Берла! — закричал Шмуле-Сендер и потянулся к пустому стаканчику.

И снова раздался звон, и снова откуда-то, из дальней дали, может, из этого Ташкента, а может, с самой персидской границы донесся плач по веснушчатому мальчику, дразнившему своих одногодков «жидками» и павшему смертью храбрых за то, чтобы их, этих «жидков», можно было спокойно вздергивать на виселицу, чтобы они могли без ружей охотиться на бурых медведей в тайге, открывать магазины в Нью- Йорке, продающие лучшие часы в мире, на которых время для Вани навсегда остановилось.

Шмуле-Сендера неодолимо тянуло домой, к Фейге. Если письмо писано по-английски, то надо отправиться еще к рабби Авиэзеру, который своим ангельским голосом его прочтет. Но как оставить Эфраима? У него — ни Фейги, ни письма, ни лошади.

Коза!

Коза! — осенило Шмуле-Сендера. — Ведь Эфраим отдал на попечение рабби Авиэзера свою скотину.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату