божественным перстом в то место, где похоронен наш сын… наш брат… человек…
На сей раз они решили начать с самого края. Вряд ли солдаты утруждали себя долгими поисками; похоронили Гирша там, где и повесили.
Но и следа от виселицы нигде не было, хотя луна светила так, как все субботние свечи во всех еврейских домах.
Лошадь Шмуле-Сендера дышала сиренью; она спешила надышаться ею потому, что больше жизнь не будет баловать ее такими запахами. Только она, видно, жалела, что не сегодня-завтра этот удивительный, этот благовонный запах кончится, ей хотелось здесь остаться до последнего дыхания, никуда не двигаться, ничего не возить — она уже все в жизни перевезла! — жить здесь, на этом обширном поле, где, кроме нее, ее седоков и этих двух пышных кустов, никого нет. Да и зачем ей кто-нибудь? Мало ли она на своем веку повидала!
Шмуле-Сендер, который по совету Шахны купил три больших свечи на случай, если тучи не рассеются, радовался тому, что их не надо будет зажигать. Свечи могли привлечь внимание солдат, а луна испокон веков ни в ком не вызывала подозрения. Он ходил за Эфраимом по пятам и, видно, как и он, молил всевышнего, чтобы тот простер свой божественный перст и прожег тот клочок земли, который приютил злополучного Гиршеле-Копейку.
Но от бесконечных тычков в другие, не менее важные, участки земной коры божественный перст всевышнего, наверно, распух и ангелы перевязали его тряпкой.
Не терявший до сих пор самообладания Шахна начал нервничать. Тупое, тихое раздражение охватывало его не только от тщетности поисков, но и от слишком яркой луны, высвечивавшей — страшно вымолвить — его безразличие. Отец всегда отличался своими причудами. Всегда. Но мы живем в такое время, когда миру не до причуд, когда весь мир — сплошное военное поле, где в каждом рву лежит по одному безымянному, а может, и по сотне безымянных сыновей!
И я здесь лежу, думал Шахна, и белый счастливый Берл, все уехавшие и оставшиеся, все вкусившие свободы и не вкусившие ее, все мечтающие о бурых медведях и о справедливости без порки. Все.
— Копай, — сказал Эфраим. — Копай! Кажется, изменился ветер?
Они прислушались.
— Северо-западный, — сказал Шмуле-Сендер, разбиравшийся не только в качестве литовской воды, но и в направлениях литовских ветров.
— По-моему, скорее северный, — выдохнул Эфраим. — Как бы снова не нагнало туч.
— Не нагонит, — успокоил его Шмуле-Сендер.
Несмотря на то, что ему пришлось бросить свою работу в Еврейской больнице и что для покупки рейтузов не хватало еще полтинника, он тем не менее не унывал. Может, оттого, что был освобожден от рытья и не чувствовал тяжести этой бросовой, неплодородной земли. Что это за земля, которая родит только репей и трупы?
Поскольку Шмуле-Сендер был занят лишь слежкой за луной и лошадью, он первым заметил чьи-то силуэты на самом обрыве.
— Сюда идут! — пролепетал он.
Силуэты приближались, и теперь уже можно было разглядеть винтовки.
— Солдаты, — невесело заметил Шахна. — Видно, ночной дозор.
— Копай! — приказал старик Эфраим. — Копай!
— Может, не злить их?
— Копай! — чуть не вскричал каменотес. — Или отдай мне лопату!
Солдаты приближались.
Они шли не спеша, коротенькой цепочкой, и Шахна успел их сосчитать — трое.
Три на три, с горькой усмешкой подумал он, но рыть не перестал.
Шаг у солдат был какой-то не военный, совсем не воинственный. Видно, прогулка на это поле не доставляла им большого удовольствия. В самом деле: чего они тут не видели? Рвы, груды жженого угля, горы ветоши, которые жители, жившие неподалеку, ухитрялись сюда вывозить и сваливать, несмотря ни на какие запреты. Два буйных куста махровой сирени, которые давно пора срубить, чтобы внимание не отвлекали. Родион Дмитриевич, их командир, давно это предлагал. Негоже, чтобы на поле, где приводят в исполнение смертные приговоры и обучают новобранцев, цвела легкомысленная сирень.
Теперь дозор приблизился настолько, что уже видел копателей.
— Стой! Стрелять буду! — разнесся над полем молодой, не порченный ни грустью, ни жалостью голос.
— Можно подумать, что мы лежим, — невесело сострил Эфраим.
— Кто такие? — осведомился тот же молодой голос у Шахны.
Семен Ефремович не знал, что ответить. Наконец нашелся:
— Люди.
— Кто разрешил копать?
— Никто.
Только бы лошадь не заржала, подумал Шмуле-Сендер и, поскольку другого заступника кругом не было, снова обратился к богу.
Лошадь вела себя безучастно. Видно, запах сирени опьянил ее.
— Золото ищете?
Солдату и в голову не могло прийти, что они ищут здесь что-то другое. Золото. Ну, конечно, золото. Говорят, на этом поле когда-то зарыл клад сам Наполеон.
— И что — много нашли?
В его голосе впервые прозвучала нотка заинтересованности. Если золото, тогда… Тогда и поделиться можно.
— Нет, — ответил Эфраим. — Я сына ищу.
Зря сказал, подумал Эфраим. Надо было сказать: золото! Ведь… ведь кости наших детей — наше золото. Но разве он, этот солдатик, его поймет? Он еще слишком молод. Его дети, как шутил дед Шимен, пока в табакерке: он их еще не вычихнул.
— Что будем делать, ребята? — обратился молодой к своим спутникам. — Это, мабуть, батька того… повешенного…
— Под стражу и — к Родиону Дмитриевичу. Там разберутся.
— Они ни в чем не виноваты. Это я их сюда привел. Я… Мне и ответ держать, — твердо произнес Шахна.
— А ты кто таков?
— Семен Ефремович Дудаков, толмач жандармского управления. Готов следовать за вами.
Шахна бросил лопату, сложил руки и сделал несколько шагов вперед по направлению к дозору.
— Ладно, — сказал молодой дозорный. — Вы, — он ткнул прикладом в Эфраима и Шмуле-Сендера, — проваливайте! Чтоб духу вашего не было, сыноискатели. А ты, толмач, пойдешь с нами. — И дозорные, не дожидаясь, пока старики покинут военное поле, увели Семена Ефремовича.
— Шахна! — крикнул ему вслед Эфраим, но тот даже не обернулся.
— Мы с тобой в сорочке родились, — сказал Шмуле-Сендер, когда дозорные исчезли. — И лошадь моя в сорочке… Могли взять и — в худер-мудер… в тюрьму.
Старик Эфраим не слушал его. Он смотрел на брошенную лопату, на горку выкопанной глины, на яму, и горло его сжимало словно обручем. Он еле сдерживался, чтобы не заорать, не выплеснуть вместе с криком свои внутренности. Они ему были не нужны, как и его голос, как и его волосы; он мог их спокойно выдрать по одному из чуприны и бороды. Он не чувствовал своих пальцев, кроме одного, указательного, прожигающего недра так же, как перст всевышнего; он хотел исколоть его в кровь, и чтобы эта кровь потекла по черенку этой лопаты, по этой глине, по этим рвам.
— Принеси свечи, — глухо сказал Эфраим.
Шмуле-Сендер не осмеливался прекословить ему. Все его тело напоминало большую, натянутую вожжу, и он подчинялся ей без ропота, боясь, чтобы она не перерезала его.
— Зачем? — все-таки не удержался водовоз. — Ты же слышал: чтоб духу вашего не было!..
— Принеси.