Утомленный долгим ожиданием, мечтавший только о том, чтобы вернуться в Мишкине, уехать от своих непутевых сыновей к пророчице-козе, Эфраим, с одной стороны, хотел, чтобы болезнь Николая Николаевича прошла как можно быстрей, а с другой стороны, желал, чтобы этот насморк продолжался как можно дольше.
Однако настал день, когда ни хворь председателя суда, ни другая важная причина не могли отсрочить суда над Гиршем.
— Едем! — сказал отцу Шахна.
— Куда?
— В тюрьму…
Подкатят карету, распахнут перед ним дверцы и скажут: «Садитесь!» А там в карете, за железной решеткой, его Гиршеле, Гиршеле-Копейка, которого он совсем недавно носил на руках по местечку, по берегу Немана, по кладбищу и подбрасывал вверх, к богу. Подбрасывал и приговаривал:
— Улыбнись нам, господи!
О, если бы можно было ехать с ним до конца, он бы ни минуты не раздумывал. Поехал бы! Когда едешь вместе с любимым сыном, то и медные рудники кажутся Нью-Йорком, а золотые копи на Севере — жаркой Палестиной, цветущей Галилеей.
Напротив шляпного магазина, где он облюбовал себе голубятню, Эфраиму придется вылезти, и все для него кончится. Все.
Все, что будет дальше, будет не для него, а для Николая Николаевича, для его высокопревосходительства генерал-губернатора, для огромной и необъятной Российской империи, но не для него.
Неправда! Неправда! Он никому — ни Николаю Николаевичу, ни его высокопревосходительству генерал-губернатору, у которого царапина на правой ноге, не отдаст своего сына Гиршеле, Гиршеле- Копейку.
— Иди сюда ко мне, сыночек. Я возьму тебя на руки. Я подброшу тебя так высоко, что никакие судьи до тебя не доберутся.
Старик Эфраим не видел, как Шахна расплачивался с извозчиком, который довез их до 14-го номера; он и самого 14-го номера не видел; мысль его витала там, где стояли, как солдаты в цепи, ангелы и херувимы, отец Иаков и мать Блюма, три его жены — Гинде, Двойре, Лея — и охраняли от зла его детей. Всех — и этого, рыжеволосого, которого сейчас вывели закованного в кандалы.
— Иди… иди ко мне на рученьки!
Откуда доносились до Эфраима эти звуки? Из-под земли? С неба?
Государственного преступника Гирша Дудака затолкали в карету, в ту ее часть, которая была огорожена железными решетками, где не было даже пенька, чтобы присесть, где всю дорогу до Виленского окружного суда надо было стоять на закованных в тяжелые цепи ногах.
Крюков примостился на задке.
Впереди — ротмистр Лиров.
И он — Эфраим.
— Возле суда тебя высадят, — заверил Шахна.
Вместо того чтобы обрадоваться этому, старик Эфраим вдруг опечалился.
Как же так, подумал он, когда жандармская карета тронулась с места.
Если в кандалах — так вместе!
— Идите… идите ко мне на рученьки, дети мои!.. Вместе так вместе!..
Он что-то бормотал, и его бормотание было скорее похоже на фырканье жандармской лошади, чем на человеческую речь.
Неужели они друг другу не скажут ни одного слова?
Старик Эфраим чувствовал за спиной кандальное молчание сына.
— Свидание на то и свидание, чтобы что-то друг другу сказать, — сказал Лиров. — Понимаешь, старик.
Эфраим молчал.
— А тебе что, отцу сказать нечего? — озлился он на Гирша.
Но и от него он не дождался ни слова.
Когда жандармская карета миновала Полицейский переулок, бормотание старика Эфраима перешло в песню.
Ротмистр прислушался.
— Что поешь, старик?
— О чем твоя песня, старый? — допытывался ротмистр.
— С вами держи ухо востро, — пожаловался ротмистр Лиров. — С виду песня, а на самом деле, может, сговариваетесь…
Его бесило упрямство старика. Ну что за народ? Сына, можно сказать, не в суд, а на смерть везут, а он — хоть бы хны. Ни слезинки. Ни единого слова. Да и сынок хорош! Ратмир Павлович по просьбе Семена Ефремовича сжалился над отцом, пошел на такое, за что и со службы вылететь можно, а сынок вцепился в решетку и ни гугу. Что за народ? Кандалы им родного отца дороже.
— Тебе, старик, скоро слезать, — объявил он.
Эфраим кивнул головой, обернулся и впервые за всю дорогу посмотрел на Гирша.
— А тут появился наш праведный бог.
— Он смерть придушил и с собой поволок, — неожиданно допел песню узник.
— Кончай петь! — распорядился Лиров. — Уже близко. Так что поговорите, пока не поздно… не молчите, сукины вы дети.
— Господин начальник, — внятно сказал Эфраим. — Вы знаете, что евреи должен научиться делать лучше других? Особенно если этот еврей — несчастный отец? Молчать, господин начальник, молчать.
— Свидание закончено, — объявил ротмистр.
— Прощай, Гиршеле, — не поворачиваясь к решетке, промолвил Эфраим. — Больше я не буду подбрасывать тебя вверх… Ты уже наверху, сынок… на самом… самом верху… Только не говори мне, что ты взлетел туда ради справедливости. Зачем мне твоя справедливость, если она делает несчастной твою жену Миру, превращает в сирот моих внуков и убивает моих детей?
Когда Гирша ввели в зал, как рассаживались судьи, как занял свое место присяжный поверенный Михаил Давыдович Эльяшев, единственный иудей, допущенный к совершению таинства российского судопроизводства, как по бокам обвиняемого встали два дюжих солдата, старик Эфраим увидел уже из своего наемного наблюдательного пункта на чердаке шляпного магазина. Вдруг перед его глазами все