достопочтенного Менделя Пекелиса, догонит их, и тогда прощай, Вильно, прощай, бурый таежный медведь!

Обычно переход из одного местечка в другое длился день, а то и меньше (местечки жались друг к другу, как горошины в стручке), но для Эзры и Дануты, голодных, вольных, бездомных, время не имело значения, они как бы не замечали его — разучивали в дороге разные сценки и куплеты, изображали богачей (таких, как скототорговец Мендель и Пекелис) или хозяев постоялых дворов (таких, как Шолом Вайнер), сварливых наложниц и мстительных любовников, томных еврейских барышень и спесивых польских графинь. Порой они из настоящего переносились в далекое прошлое, и тогда Данута превращалась в Юдифь, а Эзра — в Олоферна или в Амана.

— Нет ли у вас, хозяюшка, чего-нибудь на ужин. Жаркого, например? — спросил Эзра, затеяв с Данутой игру в «голодного путника и дебелую корчмарку».

— Лучше скажи, чего от тебя кантор хотел? Небось подговаривал бросить меня, — ответила Данута, отказываясь входить в образ.

— Не найдется ли у вас, хозяюшка, куска рыбы? — не унимался Эзра.

— Все твои сородичи только и делают, что науськивают тебя на меня… Я для них гонка… иноверка… Отец твой на меня волком смотрит… — сказала она.

— Отвечай: нет у меня ни жаркого, ни рыбы; все купцы приезжие съели!

— Женился бы на еврейке и горя бы не знал; готовила бы тебе жаркое, варила бы каждую субботу рыбу-фиш.

— А масла у тебя, хозяюшка, не найдется? — гнул свое «голодный путник».

— Хватит валять дурака!

Господи! Что это сегодня с ней? Раньше первая бросалась в водоворот игры, придумывала всякие ужимки, жесты, слова, поражая Эзру своей переимчивостью и необузданным воображением.

— А сметаны, хозяюшка?

— Нет! — выкрикнула она. — И отстань от меня!

— А хлеба, а огурчиков? — не отчаивался «путник».

— Господи! — взмолилась она.

— Правильно! Корчмарка говорит: «Господи!.. Что за странный человек! Ему всего хочется!»

— Глупо. Глупо! Глупо!

И заплакала.

На нее и раньше накатывала суровая и беспричинная ревность, и тогда их жизнь-игра разлаживалась, они разделялись на два неуступчивых враждебных стана, которые обычно примиряли по- крестьянски неброские литовские звезды и ночлег на постоялом дворе, если на это хватало денег.

Данута ревновала его не к женщине — все женщины, встречавшиеся им по дороге, казалось, годились на все, кроме любви; она ревновала его к его племени, которое, как она ни тщилась его понять, оставалось для нее загадочным, отмеченным какой-то почти потусторонней, омутной притягательностью. Данута питала к нему не вражду, не неприязнь, а тихое и горделивое безразличие. Она опасалась, что в один прекрасный (неизвестно только, для кого прекрасный, разве что для отца Эзры — Эфраима) день она не выдержит, пошлет их всех ко всем чертям, вернется в свою Сморгонь, где будет вспоминать об этом племени, как вспоминают о болезни. Но всякий раз, когда жизнь приближала ее к такой развязке, она передумывала, отказывалась от своего первоначального (и бесповоротного) решения, и останавливали ее не жалость к себе, не любовь к Эзре, не страх перед будущим, а само это племя, гонимое, лишенное всех прав, кроме горького и рокового права умирать. Чем лютей это племя ненавидели, тем больше Данута привязывалась к нему. Это возвышало ее в собственных глазах, делало чуть ли не праведницей. Самая праведная грешница и самая грешная праведница — так называл ее он, коханы Эзра.

Все ему нипочем, думала Данута, шагая по пустынному большаку; и чахотка, и бездомность, и беременность, о которой он, наверное, догадывается, не может не догадываться, ведь нет такого дня, чтобы она не подпускала его к себе.

— Реб Шнеер предлагал мне пойти к нему в ученики, — сказал Эзра.

— В певчие?

— Он сказал, что меня будут наперебой приглашать все синагоги Литвы и Польши.

— А ты что на это?..

— Я сказал, что моя синагога — ты… и что я в ней и кантор… и певчий…

— Поклянись богом.

— Евреи богом не клянутся. Говорят: «Чтоб я так жил!» или «Чтоб мне детей своих не видать».

Она откинула волосы, и волосы упали ей на плечи, как ворох осенних листьев.

— Хочешь иметь детей?

— А ты? — спросил он.

— У женщины не спрашивают. Или если спрашивают, то от страха. Ты спрашиваешь от страха?

Данута остановилась, подождала, пока он поровняется с ней, обхватила его шею руками, прижала к себе и стала целовать.

— Пусти, пусти, — взмолился он.

Они стояли посреди большака — в обнимку, зажмурившись, одни в целом мире.

— Так мы до Вильно никогда не доберемся.

— Никогда, никогда… И пусть… Я буду тебя целовать до тех пор, пока не затарахтит какая-нибудь телега.

— Не сходи с ума! А если она затарахтит завтра?

— Буду целовать тебя до завтра… до послезавтра… до скончания века, — прошептала она, задыхаясь от нахлынувшей нежности и не стыдясь ее, как не стыдятся своих ласк птицы и звери.

И вдруг в тишине прорезался негромкий и частый звук.

Эзра прислушался.

— Кто-то едет, — сказал он.

Данута пропустила его слова мимо ушей: она, казалось, спала. Шутка ли — две ночи не смыкать глаз, петь, плясать, подыгрывать Эзре на кларнете в счастливом доме достопочтенного Менделя Пекелиса, а потом до рассвета терзать постель на постоялом дворе Шолома Вайнера.

Повозка приближалась, но Данута не отпускала его, гладила по голове, терлась щекой о его подбородок и что-то, как сквозь сон, по-польски, по-немецки, по-хасидски звучно и самозабвенно повторяла.

— Эй, вы там! Другого места не нашли?! — донеслось с повозки, и Эзра по властному голосу понял, что возница не простой крестьянин.

Когда Данута отлепила веки, она увидела странного еврея в цилиндре, в черном сурдуте, в начищенных до бритвенного блеска хромовых сапогах. Возница, казалось, правил не лошадью, а всей империей — пегая была под стать ему: самоуверенная, с лоснящимся крупом, старательно расчесанной гривой и звонкими, подкованными копытами. Он сидел на облучке, слегка накренясь в сторону, прислушиваясь к чему-то.

— Дорогу! Дорогу! — воскликнул он без прежней злости, натянул вожжи, остановил лошадь, и взгляд его, как змейка, пополз по вырезу Данутиного платья и юркнул в белевшую между грудями ложбинку.

Эзра пригляделся к нему и, осененный счастливой догадкой, воскликнул:

— Реб Юдл!

Человек на облучке был эконом графа Завадского Юдл Крапивников.

— Для кого реб Юдл, а для кого и Юрий Григорьевич Крапивников, — предупредил возница. — А ты кто таков?

— Эзра… Эзра Дудак… Пою и играю на свадьбах… когда требуется, заменяю плакальщиц на похоронах.

— А-а! — протянул Юдл Крапивников. — Эзра Дудак, сын каменотеса Эфраима и брат государственного преступника?

— Мы с отцом ставили вашей матери памятник, — напомнил Эзра.

— Хороший памятник, — похвалил не то мастеров, не то самого себя Юдл Крапивников. — Здравствуйте, — церемонно приподняв цилиндр, обратился он к Дануте, и змейка, высунув жало, снова

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату