Скорее на запах, чем на крик, прибежал Хесид. Он был в одном исподнем — ни дать ни взять привидение.
— Горим! Горим! — причитал он, озираясь по сторонам и выискивая в сумраке пламя.
— Бр… брр, — хрипел он.
Он дымился, как потухший костер.
В дыму, в тусклом сиянии свечей все воспринималось как в тяжелом, бессвязном сне, где перепутались времена и лица, вещи и представления.
Сонный Хесид бегал вокруг стола, хватал недопитые стаканы и выливал их содержимое на скомороха.
Юдл Крапивников смеялся, и смех его катился над всеми, как конское ржанье.
— Кто же шампанским тушит пожар? — спросил он, не переставая смеяться.
Данута сидела не двигаясь и наблюдала за Хесидом и Эзрой, за их заторможенным, как на испорченной карусели, кружением.
— Я ухожу, — вдруг сказал Эзра и остановился, — Навсегда…
Хесид подхватил его под руку, и тот, не сопротивляясь, глухо порыкивая, двинулся к выходу.
На пороге Эзра обернулся:
— Прощай!
Данута ничего не ответила.
— Графа он играет лучше, чем медведя, — промолвил Юдл.
Данута молчала. У нее кружилась голова от выпитого, хотелось приклонить ее к кому-нибудь на плечо или облить студеной водой, чтобы не ломило в висках, не разрывало темя.
— Панна Данута! Когда я смотрю на вас, то вспоминаю слова мудреца: радуйся женщине, которую нашел, не меньше, чем золоту.
Только теперь Дануту осенило, на кого он похож, ну, конечно же, на пана Чеслава Скальского, безглазого, с руками-щупальцами и кнутом вместо стека.
Это он догнал ее в этой корчме, это он настиг ее этой сгустившейся жемайтийской ночью, опоил, как отравой, шампанским и заставил — Эзра! Эзра! — лечь в постель.
Ничего не изменилось с той давней сморгоньской поры. Ничего. Разве что цена стала иной.
Пан Крапивников-Скальский заплатит ей не усадьбой на берегу Окены, не домом напротив православной церкви, не зеркалами, забранными в позолоченные рамы, не гагачьим пухом, а свободой Эзры.
Свечи оплывали и гасли. Только лампа-упырь излучала скудное панихидное сияние, и от этого ощущение призрачности, сна, опустевшего балагана только усиливалось.
Юдл Крапивников наклонился к Дануте и попробовал поцеловать в губы.
Данута не противилась. Она и к этому отнеслась не как к горькой яви, а как к греховному сну с шампанским, свечами и — непременно! — с изменами.
— Не надо, — взмолилась она только тогда, когда его движения стали еще настойчивей.
— Наш медведь отправился в берлогу спать. Так что вам нечего бояться… А Хесид? Хесиду можно заплатить за молчание, — как ни в чем не бывало продолжал Крапивников.
Как ни пытался он расшевелить Дануту, она по-прежнему держалась, словно на панихиде. То и впрямь была панихида по дорогам, по которым они кочевали с Эзрой, по Эзре, которого она недолюбила, по счастливому-несчастливому рабству, в которое она попала три года тому назад у разрушенного моста через Окену.
— Ради бога, не будьте печальной, — сказал Юдл. — Признаюсь вам, панна Данута, я мечтаю жить в стране, где слышно было бы только молчание. Никаких колоколов, никаких криков, никаких слез. В стране, где молча рождаются, молча живут и молча умирают. И чтобы в каждом городе, в каждом местечке выращивали молчание и чтобы его можно было по дешевке купить.
— Хесид берет дорого? — внезапно сказала она.
— Меньше, чем за шампанское… Давайте, панна Данута, выпьем за страну молчания, где растут фиалки, которые срывают круглый год: весной и летом, осенью и зимой.
Он налил две рюмки.
— Прозит, панна Данута… Вы спрашиваете, сколько Хесид берет за молчание? Примерно столько, сколько за овес для лошади. Полтинник, два… Чем выше человек, тем его молчание дороже. У нас в уезде дороже всего стоит слово и молчание исправника Нуйкина. Только с ним лучше не связываться. Обязательно, бестия, обманет: заплатишь за слово, а он промолчит, дашь за молчание, а он всем выболтает.
— А мне?
— Что вам?
— Сколько вы заплатите?
— Как можно, панна Данута!.. Если вам нужны деньги… если вы нуждаетесь, то я всегда пожалуйста… только скажите, сколько?
Сон, сон, уверяла она себя.
Стоит ей сегодня пересилить свое отвращение к этому Крапивникову-Скальскому, согрешить, как завтра Эзра снимет с себя свою медвежью шкуру, пойдет к доктору, встретится со своим отцом Эфраимом, со своими братьями Шахной и Гиршем, со своей настоящей, не кочевой, а оседлой еврейской жизнью, и эта жизнь исцелит его от всех напастей, среди которых самая страшная — ее… его… их… любовь…
У каждого своя жизнь, подумала Данута. Кто идет на виселицу, как Гирш, а кто среди жемайтийской ночи — в чужую постель. И еще неизвестно, чья казнь хуже.
Данута вдруг поймала себя на мысли, что своим грехом может скорее погубить Эзру, чем спасти, и первым ее желанием было встать, отхлестать Крапивникова по щекам, вылить ему в глотку оба штофа водки и оставить одного за этим столом, в этой темени, в которой, как и в стране молчания, не слышно ни колоколов, ни крика, ни слез.
— Панна Данута! Если бы медведь хотел вас видеть, он бы вернулся, — с бесцеремонностью победителя сказал Юдл Крапивников.
В самом деле — если бы хотел видеть, вернулся бы, не бросил, не оставил ее наедине с этим… двойником Скальского.
Порыв ее погас, и вместо желания мстить и глумиться пришла безболезненная, всеобъемлющая пустота, которая обволакивала, как сумрак. В этой сумрачной пустоте уже не было ни одной преграды, не горело ни одной свечи, только упырь раскачивался под потолком.
— Приходи, — сказал Юдл Крапивников, впервые обращаясь к ней на «ты». — Я буду тебя ждать.
— Панну Дануту в любую минуту? — хмыкнула она и, стараясь не скрипеть дверью, вошла в свою комнату.
Эзра спал, не удосужившись снять тулуп. От него пахло гарью и водкой.
Данута не собиралась его будить, ждала, когда он, услышав ее шаги, сам проснется, и сон со свечами, шампанским и изменой рассеется, исчезнет; Эзра обнимет ее, накроет опальным тулупом, и они, как всегда, сольются, как сливаются две речки по весне, страсть к слиянию которых так чиста и бескорыстна; Данута прижмется к нему, и он сквозь упругую стенку ее упругого живота услышит, как прорастает его семя.
Но Эзра не проснулся.
— Спишь? — спросила она.
Ни звука.
Данута пыталась растормошить его, но Эзра, пьяно и беспамятливо дыша, что-то бормотал спросонья.
Мрак обступил ее со всех сторон — даже звездочки не было видно.
Не зная, что делать, она принялась разуваться.
Сняла ботинки.
Чулки.
— Данута! — послышалось за дверью.