стояли рядом, разделённые тумбочкой. — Это же такой кабан… Теперь он с тебя не слезет.

Я махнул рукой. Напряжение отпустило меня, мир снова завернулся в мутную плёнку, и Серёжкины слова сейчас доносились точно из телека, если приглушить звук.

Потом был резкий, словно иголкой в ухо, звонок на завтрак.

Я поднял голову. Был жаркий июль 2008-го года, гнилыми зубами торчали сложенные из некогда белого камня остатки монастырских стен, и имела место изрезанная инициалами лавочка, а на ней — одуревший от зноя поручик Бурьянов двадцати четырёх лет, которому часов через пять надлежит выполнить некую работу.

Это ж надо так углубиться, так выпасть из горячей действительности города Барсова! Хорошо хоть лавочка в тени, а то лишь теплового удара не хватало мне для полной симметрии. Ну что ж, спасибо древнему тополю, поделившемуся со мной своей тенью. Кстати, Серёжка Селин меня бы сейчас не понял. У него аллергия на всё, что угодно — на кошек, на мёд, на тополиный пух. В интернатские времена если уж мы с ним и забредали в какую-нибудь тополиную аллею, сбежав из опостылевших буро-салатовых стен, он ехидно замечал:

— Тополёчки вы мои, ща я вам устрою.

И бросал зажжённую спичку в пушистые белые хлопья. После чего мы немедленно удирали — не из- за прохожих, конечно, видали мы этих прохожих, но как бы не спровоцировать очередной Серёжкин приступ.

Прошли они, эти приступы, у него лишь в студенческие годы, то ли вырос он из детских своих болезней, то ли научился их не замечать.

А кстати, если разобраться, завязалась ниточка нашей дружбы именно в тот слякотный осенний день, десять с половиной лет назад.

Он был таким длинным, этот день… Бессмысленные уроки, разросшиеся до часов минуты, мёртво застывшие стрелки на циферблатах. Безвкусный обед, непривычно тихое время самоподготовки, надоевший стук дождя, размазанные по стеклу косые струйки.

Я чувствовал, как что-то сгущается в воздухе, какое-то настороженное молчание. Словно чей-то заинтересованный взгляд упёрся мне в затылок и ждёт непонятно чего. То есть это мне непонятно, а остальные — они знают. Но не скажут, нет. До самого вечера никто так и не заговорил со мной, даже не обзывали Глистой, не бросали мух в компот. Им это было ненужно, они, как настоящие художники, боялись замазать картину.

Странно — раньше, когда сыпались на меня мелкие их пакости, выручала та самая обволакивающая плёнка, глушила звуки и мысли. Я был один, в своём замкнутом пространстве тоски, и казалось, ничто не могло его разомкнуть. А сейчас, наоборот, окружённый общим молчанием и подчёркнутым равнодушием, я понял, что плёнки вокруг меня уже нет. Всё я воспринимал чётко и ярко, мельчайшие детали отпечатывались в мозгу — шорох страниц учебника, вопли малышни со второго этажа, желтовато-серый оттенок супа. И, конечно, то и дело ловил я на себе быстрые, осторожные взгляды.

Мне даже самому хотелось, чтобы то, чего не миновать, случилось скорее. Потому что тягучее ожидание — в любом случае хуже.

Задребезжал звонок на отбой, воспитательница Елена Михайловна сделала вид, что загнала нас в туалет чистить зубы и мыть ноги. Мы сделали вид, что это ей удалось. Погасив нам свет и сухо пожелав спокойной ночи, она неторопливо удалилась. Затихли в конце коридора её остренькие каблучки.

Конечно, все, не исключая, быть может, и воспитательницу, понимали, что уж какой-какой, а спокойной эта ночь не будет.

Не знаю, сколько прошло времени. Может, полчаса, может, час. Я даже начал слегка задрёмывать, хотя, разбирая постель, не чувствовал ни капельки сонливости.

Свет вспыхнул внезапно, точно мокрым полотенцем хлестнули по глазам.

— Ну что, пацаны, начнём воспитательное мероприятие, — весело сообщил Голошубов, вылезая из койки.

Я молча сидел, натянув одеяло до плеч.

— Дрон, Колян, займитесь, — коротко приказал Васька. — Как обычно, в третью форму.

Двое крепких лбов подошли ко мне.

— Ну что, сам ляжешь, или помочь? — бесцветным голосом поинтересовался тот, что посветлее, Дрон.

— Да чего ты лепишь, он же ещё и в позу не вставал, — заметил со своей койки Голошубов. — Маменькин сыночек, ему это впервой. Вы уж помогите мальчику.

Четверо сильных рук схватило меня одновременно. Я и понять не успел, как это случилось — меня раздели догола и, бросив лицом на койку, привязали за руки и за ноги полотенцами. И тут же, не дав опомниться, засунули в рот мой же собственный носок.

Лишь повернув голову так, что заломило шею, я краем глаза мог видеть то, что делалось в палате.

— Ну, видишь, Глиста, сколько стоит поборзеть? — сахарным голосом поучал меж тем Голошубов. — Мы-то к тебе поначалу присматривались, не обижали, понять хотели, что за человек. А ты не въехал в ситуацию, обнаглел. Никакой благодарности, никакого уважения к старшим. А это плохо для тебя кончится, ты уж мне поверь, я знаю. Для твоей же пользы наказать придётся.

Какая-то тень метнулась к дверям. Голошубов недовольно прервал свою речь на полуслове:

— Ты куда, Серый?

— В сортир, поссать, — виноватым голосом протянул Серёжка, — можно, а?

— Ладно, ступай, только тихо, — смилостивился Голошубов. — Но смотри, чтобы ни звука. А то яйца откручу.

Серёжка молча нырнул в коридор, дверь тотчас же плотно прикрыли. Васька продолжал:

— Я поначалу ждал, что дойдёт до тебя, осознаешь вину. Подойдешь, прощения попросишь. Я бы тебя, может, и простил. А ты го-о-ордый оказался. Ну, теперь не взыщи. Теперь по полной программе тебя обработаем.

Я дёрнулся, но без толку — привязали меня добросовестно, не вырвешься. Видно, у этих ребят — у Дрона и Коляна — имелся немалый опыт подобных дел. И до меня здесь точно также извивались распластанные на койке пацаны, и со мной случится то же, что и с ними… Что-то гадкое, омерзительное ожидало меня, и если бы не вонючий носок во рту — я, наверное, криком своим разбудил бы весь интернат. А так — оставалось лишь елозить животом по сбившейся в ком простыне, жмурить глаза и погружаться, медленно погружаться в трясину готовящегося ужаса, понимая, что это — хуже смерти, и это — неизбежно. Странная мысль вдруг вползла мне в голову — а может, всё, что обрушилось на меня за последние недели — только вступление, подготовка к тому, что случится сейчас? Кто-то ловкий устроил это — лохматое пламя на шоссе, виноватые слова тёти Вари, мух в компот — чтобы сейчас, глядя из пыльной пустоты, дождаться, наконец, когда же…

Голошубов продолжал что-то говорить наставительным тоном — я уже не различал слов, в голове, казалось, гудел исполинский колокол, и каждым нервом, каждой клеточкой кожи я чувствовал, что вот сейчас это — начнётся.

Я даже не сразу понял, что случилось. Хлопнула дверь, раздался чей-то свистищий шёпот: «Атас!», хлёсткий звук удара — и возмущённый голос Васьки:

— А драться права не имеете! Я на вас директору пожалуюсь! Я в РОНО напишу!

— Да хоть в Союз Наций, — хмыкнул кто-то простуженным басом, и сейчас же — хлопок новой пощёчины. Голошубов на сей раз лишь матерно огрызнулся.

— Живо развяжите, мерзавцы! — прозвучал тот же голос.

Я потихоньку открыл глаза.

В палате обнаружился невысокий, тощий мужчина в очках, пристально глядящий на Голошубова. Тот уже успел забраться в свою постель и злобно поглядывал оттуда.

Мужчину я узнал не сразу, потом всё же вспомнил. Это был воспитатель старшей группы. Кажется, его звали Григорий Николаевич. Краем уха я слышал, что работает он в интернате недавно, а до того преподавал где-то биологию.

Спустя несколько секунд чья-то худенькая фигурка проскользнула в раскрытую дверь палаты,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату