высовывались из окружавшей их зелени. Палатки выглядели как чёрные точки, а траншеи чёрной ломаной линией тянулись по красной земле. Этот далёкий пыльный лагерь был для меня символом цивилизации. Душ. Койка. Горячее питание.
Но на обед у меня был обычный сухой паёк. Еда шла с трудом из-за жары, из-за того, что я на этот сухпай уже смотреть не мог, и из-за того, что я всё вспоминал того мальчишку, которого обнаружили мы с Уайтом: его уставленные в небо глаза, как у мёртвой рыбы, ухмыляющийся полуоткрытый рот.
Остаток для мы пробездельничали. Время от времени я осматривал долину на западе в бинокль, высматривая, не покажется ли рота «А». Бесполезно. За непроницаемой зелёной стеной джунглей ничего нельзя было разглядеть, кроме группы больших удлинённых валунов, стоявших на склоне как огромные могильные памятники. Рота «А» так с нами и не соединилась, потому что непроходимые леса заставили её повернуть обратно. Её один раунд остался за джунглями.
Где-то ближе к вечеру на островке твёрдой земли, где лежали четыре трупа, приземлился вертолёт. Трупы застыли в странных позах и уже попахивали. Их загрузили в вертолёт вместе с захваченными документами и снаряжением. Вертолёт оторвался от земли и начал медленно подниматься в небо. Он походил на воздушный шар, поднимаемый вертикальным потоком воздуха. Я решил, что вертолёт повёз трупы на кладбище Дананга, где полагалось хоронить убитых солдат противника в братских могилах.
Питерсон вызвал меня на связь и приказал моему взводу вернуться в район десантирования, где рота собиралась обосноваться на ночь. Взвалив на плечи рюкзаки и винтовки, морпехи, запинаясь, спустились с высоты, пробрались в обратном направлении через болото и растянулись колонной по хребту, оставленному вьетконговцами перед началом атаки 1-го взвода. За исключением нескольких гильз ничего не говорило о том, что там прошёл бой. На болоте, где недавно погибали люди, было пусто. Красная жижа просочилась в снарядные воронки, залила их доверху, а дым от сгоревшего лагеря рассеялся. Усталые, потные, заляпанные грязью, мы перевалили через хребет медленно, как верующие во время крёстного хода. Лягушки, сверчки и птицы дружно завели свои вечерние песни. Артиллерия, как было заведено еженощно, завела свой припев, издалека донёсся гул орудий, снаряды зашелестели в воздухе, затем до нас донеслись отзвуки тяжёлых разрывов, походивших на удары в приглушённые барабаны.
Пока 1-й взвод располагался неподалёку в засаде, 2-й и 3-й взводы заняли круговую оборону вокруг посадочной площадки. Выставили часовых, отправили бойцов на посты подслушивания, настроили рации на ночную частоту, отрыли окопы — всё по распорядку. Покончив с этим, морпехи сели перекурить напоследок перед наступлением темноты. Некоторые из них решили почистить винтовки, пока день ещё не кончился. Раздался взрыв смеха над чьей-то шуткой. В конце концов солнце скрылось за зазубренными очертаниями гор, этих азиатских гор, которые стоят со времён сотворения мира, и, скорее всего, увидят ещё его конец.
Глава восьмая
Какая дружба там была! —
В балладах древних нет такой любви.
Её крепил не сладкий поцелуй,
А путы неразрывные войны, что вяжут намертво…
Ночь выдалась беспокойной. Часа в два утра, когда обычно нападали вьетконговцы, всё вокруг затянуло густым туманом. В его белых клубах часовым мерещились всякие ужасы. Какой-то морпех, приняв куст за человека, произвёл по нему несколько выстрелов, и целый час после этого нервы у всех были на взводе. Туман ослепил нас, и пришлось полагаться на слух, хотя и его то и дело вводили в заблуждение мелкие зверушки, громко суетившиеся в сухой траве вокруг посадочной площадки.
Откуда-то издалека донеслись удары в барабаны. Может, это были вьетконговцы, но скорее всего — группы горных племён, обменивающиеся сигналами. Как бы там ни было, звуки эти леденили кровь, они казались воплощением того пугающего и загадочного, что таили в себе джунгли. Какое-то время спустя снайпер стрелок из взвода Леммона, сидевший в засаде, выстрелил в партизана, которого засёк через ночной прицел. Ему показалось, что во вьетконговца он попал, но наверняка он сказать не мог. В тумане, тёмной ночью, среди непонятных звуков, доносившихся со всех сторон, никто из нас ничего не мог сказать наверняка. Казалось, что рассвета мы никогда уже не дождёмся.
А когда он всё-таки настал, мы ощутили невероятное облегчение. «Как же я рад, что ночь прошла, — сказал сержант Гордон, вернувшись с заросшего кустами и травой пригорка, где он сидел на посту подслушивания. — Сидел там как в сейфе. Ничего не видать, а попробуешь прикорнуть — что-то начинает шуршать со всех сторон, и всем кажется, что лазутчик ползёт, чёрт бы его побрал. И каждый раз страшно до усрачки».
У рот «А» и «С» последние два дня операции не отличались от первого: всё то же однообразное многочасовое хождение, прерываемое скоротечными дуэлями с невидимыми снайперами. Двое морпехов получили ранения, оба — лёгкие. Ещё несколько человек были сражены другим врагом — солнцем.
На четвёртый день, днём, мы проходили через Гиаотри — ту самую деревушку, которую не так давно назад уничожил 3-й взвод. Некоторые из её прежних обитателей по-прежнему находились там, разыскиваясвои пожитки в руинах своих сгоревших жилищ, среди обугленных каркасов домов. По деревне брёл куда-то старик с обгоревшим горшком. Мы шли мимо него, а он с другими сельчанами — всего их было шесть — остановился на нас посмотреть. Они до сих пор у меня перед глазами — в ободранных хлопчатобумажных одёжках, стоят на фоне развалин домов и деревьев, покрытых сажей, и глядят на нас безучастно, но ни в коей мере не смиренно. Сначала меня охватило чувство вины и сочувствия к ним. Предав огню их деревушку, мы продемонстрировали то зло, что таилось в нас, и я был бы рад показать им, что на самом деле мы добрые. После того, что мы с ними сделали, мне инстинктивно захотелось чем-нибудь им помочь. Пусть немногим, пусть просто поделиться с ними продуктами и сигаретами. Я был бы рад это сделать, я бы вывернул карманы, опустошил рюкзак, и взводу приказал бы сделать то же самое, но меня остановила каменная холодность крестьян. Видно было, что им ничего от нас не надо. Они просто стояли, молча и неподвижно, не выражая ни скорби, ни злобы, ни страха. В их отстранённых, застывших взглядах я увидел то же безразличие, что и в глазах той женщины, чей дом я обыскивал в деревне Хойвук. Казалось, что уничтожение своей деревни они восприняли как природное бедствие, и, смирившись с тем, что против судьбы не попрёшь, испытывали к нам те же чувства, с какими отнеслись бы, например, к наводнению. В этой пассивности было что-то нечеловеческое. А что если это стоическая маска, скрывающая глубоко запрятанные печаль или ярость? Но и в этой способности управлять своими эмоциями тоже было что-то нечеловеческое. После этих размышлений жалость моя быстро сменилась презрением. Они вели себя совсем не так, как я мог ожидать, то есть не так, как вели бы себя американцы в подобных обстоятельствах. Американцы стали бы что-нибудь делать: они бросали бы сердитые взгляды, грозили кулаками, заплакали бы, убежали, потребовали возмещения ущерба. А эти крестьяне ничего не делали, и я их за это презирал. При виде этого явного безразличия ко всему, что с ними произошло, меня самого охватило безразличие. Стоит ли испытывать жалость к людям, которым на самих себя наплевать? А я просто представления не имел о тех жестоких испытаниях, которым подвергала их жизнь. Ежедневно сталкиваясь с болезнями, неурожаями, а главное, с поражающей наобум жестокостью нескончаемой войны, они научились принимать как должное то, что мы нашли бы недопустимым, переносить страдания, которые нам показались бы невыносимыми. Без этого им было бы не выжить. Вот они и переносили всё с великим терпением, как величественные Аннамские горы.
Рано утром рота вышла на грунтовую дорогу, проходившую мимо груд камней и обломков бетонных плит — развалин «Французского форта», из которого когда-то держали под обстрелом рисовые чеки к западу от высоты 327. По местной легенде, в начале пятидесятых годов бойцы Вьетминя уничтожили его гарнизон, состоявший из французов и марокканцев. При виде побитых пулями стен нам и в голову не пришло