по дороге, набитые в грузовики морпехи вопили, радостно орали, вздымая свои винтовки вверх. «Гранты чёртовы, все они там психи» — сказал штабной писарь, сидевший рядом со мной. Батарея стопяток усилила огонь, силуэты пушек и членов расчётов высвечивались на фоне перемежающихся дульных вспышек. Последние два трёхосника из колонны проехали мимо. Оба тащили по орудию, и я почувствовал мимолётное восхищение, когда увидел гаубицы, подпрыгивающие на лафетах за несущимися грузовиками. Столб белого пламени от горящего магния взметнулся фонтаном над аэродромом, как раз в тот момент, когда снаряды из стопяток начали рваться в рисовых чеках к югу от базы.
Мы оставались на периметре до первых лучей солнца. Клубы чёрного дыма пачкали рассветное небо, но сражение кончилось. Попозже в тот же день мы с Казмараком ехали мимо аэродрома. Мы направлялись в Дананг с донесениями в штаб I корпуса. Я думал, что увижу вдребезги разбитую базу, но она была очень большая, и большая её часть избежала серьёзных повреждений. И всё же нельзя было сказать, что атака прошла бесследно. Два больших транспортных самолёта лежали на южной оконечности аэродрома, оба полностью уничтоженные, куски их крыльев и двигателей валялись вокруг них. Два истребителя по соседству с ними походили на поломанные игрушки, третий же представлял собой просто гору пепла и искорёженного металла. Грузовик тащил ещё один повреждённый самолёт на обочину ВПП. Остановившись посмотреть на эти обломки, мы увидели бреши, которые вьетконговские группы сапёров[64] проделали взрывами или прорезали в проволочном заборе, идущем вдоль дороги вокруг периметра. Они наступали через тот сектор, который мой взвод занимал в марте и апреле, когда мы полагали, что через несколько месяцев выиграем эту войну и отправимся домой, где нас встретят торжественными шествиями и забросают серпантином.
Глава двенадцатая
Война — величайшая изо всех трагедий, однако пока существует человечество, будут и войны.
До конца того лета крупных сражений в Дананге не было. В дневное время казалось, что никакой войны и в помине нет. На залитых солнечным светом рисовых чеках царил покой. В это время года они выглядели очень красиво — ярко-зелёные, испещрённые более тёмными зелёными пятнами пальмовых рощиц, в тени которых стояли деревни. Крестьяне в тех деревнях, что находились в охраняемых районах, жили той жизнью, чью вековую размеренность навряд ли нарушила война. Рано поутру мальчишки выводили буйволов из стойбищ к речным заводям, и крестьяне шли работать на полях. Они часами шлёпали за деревянными плугами, которые тащили быки, раздирая твердь земли, запёкшейся на солнце. После обеда, когда работать становилось слишком жарко, они покидали поля и возвращались в прохладную тень своих хижин с крышами из пальмовых листьев. Это был как ритуал: когда жара становилась чересчур сильной, они отцепляли свои плуги и брели вереницей по дамбам в деревни, и конусы их шляп жёлтым цветом выделялись на фоне зелени чеков. После обеда обычно поднимался ветер, и под ним длинные побеги созревающего риса качались, образуя буйные волны. Приятно было глядеть на эти бескрайние нефритовые рисовые поля, простиравшиеся до подножий гор, синевших вдали. Когда наступали сумерки, буйволов гнали обратно в стойла. Мальчишки шагали с ними рядом, шлёпая их по крупам бамбуковыми палками, а они шли по пыльным дорогам, мотая рогатыми головами, а на их боках подсыхала запёкшаяся тина из речных заводей.
Война начиналась с наступлением ночи. Восьмидюймовки и стопятьдесятпятки начинали свои обычные обстрелы, а вьетконговцы открывали снайперский и миномётный огонь. Наши патрули, оскальзываясь, спускались по тёмным тропам, устраивали засады или сами в них попадали. На периметрах часовые вслушивались и вглядывались в черноту, которую время от времени освещали неяркие вспышки. То изнемогая от скуки, то начиная нервничать, они ждали появления лазутчиков, которые то и дело щупали наши рубежи, время от времени бросая гранаты через проволочное ограждение или осыпая какую-нибудь позицию пулями из карабинов. Они подходили двойками или тройками, так и погибали, и так же погибали наши — двойками и тройками. Мы не вели великих сражений. Больших кровопролитий не было, всего лишь вялые, регулярные струйки крови, проливавшейся в череде засад и огневых схваток. Хотя боевых действий и стало побольше, чем весной, контакты с противником случались всё так же нечасто. Каждую ночь в палатку оперативного отдела по радио почти каждый час поступали одни и те же донесения. Они поступали с застав и из патрулей, и каждый раз во время дежурства мы слушали, как два десятка разных голосов говорят одно и то же, подобно хору, речитативом выпевающему псалом: «Контакты — никак нет. Обстановка нормальная, без изменений». Когда контакты имели место, то были они ожесточёнными, однако ничего, по сути, так и не менялось. Полк сидел на тех же позициях, что занимал с апреля, и к особенностям окружающего ландшафта мы привыкли настолько, что казалось, будто всю жизнь там сидим. Солдаты погибали, получали ранения, и наши патрули всё так же выходили в поле, и дрались там же, где и неделю до того, и ещё неделей раньше. Обстановка оставалась «без изменений» — разве что менялись цифры на табло полковника.
Менялись не только цифры. К началу лета мне было двадцать четыре года; к его концу я был намного старше, чем сейчас. Хронологически мой возраст увеличился на три месяца, в эмоциональном плане — на три десятка лет. Мне было где-то за пятьдесят, и я был в том гнетущем периоде жизни, когда друзья человека начинают умирать, и каждая очередная смерть напоминает ему о приближении его собственной.
Помногу за раз наши не погибали. А поскольку умирали они по одному, я помню их как людей, а не как статистические данные. Я помню капрала Брайена Готье — он, по словам одного циничного старого вояки, «заслужил два Военно-морских креста: сине-золотой на грудь и белый, деревянный — на могилу». Готье, командир отделения из роты «А», двадцати одного года от роду, был смертельно ранен 11 июля в засаде. Медаль ему дали за то, что он продолжал руководить подчинёнными под сильным огнём противника, пока (цитируя представление) «не умер от ран». Какое-то время спустя в его честь назвали лагерь штаба полка. Здорово, конечно, но гранатомётчику, погибшему в той же засаде, медалей не досталось, и ничего в его честь не назвали. У него и возможности не было совершить какое-нибудь геройство, потому что мина, на которую он наступил, вызвала симпатическую детонацию[65] его 40-мм гранат, из-за чего он сразу же погиб. «Симпатическая детонация» — это выражение из отчёта о его смерти. Вот ещё один пример бездушного, неточного военного эвфемизма. Означает, что разрыв мины заставил его гранаты взорваться одновременно, и ничего симпатичного я в том не видел.
Я помню Фрэнка Ризонера, который тоже пал смертью героя, и Билла Парсонса, смерть которого таковой не была. Я повстречал Ризонера в палатке оперативной секции на следующий день после смерти Готье. Я тогда как раз разделался с отчётами по семи морпехам, которые в то утро погибли или получили ранения от миномётного огня. Ризонер сидел в палатке, глядя на карту и покуривая при этом свою побитую, погнутую трубку. Ризонер, низкорослый, плотный, двадцати девяти лет от роду — староват для первого лейтенанта — был когда-то рядовым, поднявшимся по служебной лестнице, был он женат и имел детей. Мне нравились и он сам, и его спокойные манеры зрелого мужчины. Мы распили банку пива на двоих, обсудили выход на патрулирование, который предстоял ему в тот день. Его рота выходила на рисовые чеки ниже хребта «Чарли» — равнинные, опасные места, покрытые зарослями кустов и деревьев. Ризонер допил пиво и ушёл. Несколько часов спустя его привезли обратно на вертолёте; пулемётная очередь прошила его поперёк живота, и молодой капрал, который вытащил Ризонера из-под огня, сказал: «Надо бы его накрыть. Одеяло найдётся? Шкипера моего убило». Там, в патруле, его рота наткнулась на пару пулемётных ячеек противника. Он лично атаковал и подавил одну из них. Затем, обстреляв вторую пулемётную точку из карабина, он побежал вытаскивать раненого и погиб. Фрэнку Ризонеру дали Почётную медаль Конгресса, в его честь назвали не только военную базу, но ещё и корабль, а вдове отправили медаль и письмо с соболезнованиями.
Парсонса, лейтенанта из роты «Е» 2-го батальона, убило двумя ночами позднее нашей собственной миной из 106,7-мм миномёта. Она попала в расположение его взвода, когда он проводил занятие с