не было ни правил, ни законов; война, в которой каждый солдат дрался за свою собственную жизнь и жизни тех, кто был рядом, и ему было наплевать, кого он убьёт, защищая свои личные интересы, сколько человек и каким образом, и ничего кроме презрения не испытывал он по отношению к тем, кто хотел заставить его дикарскую борьбу за выживание подчиняться жеманным тонкостям цивилизованной войны — кодексу боевой этики, придуманному, чтобы гуманизировать войну, которая по сути своей негуманна. Согласно этим «правилам боя» пристрелить бегущего невооружённого вьетнамца было морально оправданным деянием, но убить стоящего или идущего — уже нет; нельзя было пристрелить военнопленного в упор, но снайпер с большого удаления мог убить вражеского солдата, который был не более способен защищаться, чем военнопленный; пехотинец не мог уничтожить деревню гранатами с белым фосфором, но пилот истребителя мог сбросить на неё напалм. Вопрос об этичности становился вопросом о расстоянии и технических средствах. Ты всегда оказывался прав, убивая людей с большого расстояния с помощью мудрёного оружия. Ну а потом — генерал Грин издал воодушевляющий приказ: убивайте Ви-Си. Во времена патриотического подъёма в годы Кеннеди мы спрашивали: «Что мы можем сделать для страны?», и наша страна ответила: «Убивайте Ви-Си». Вот такая была стратегия — лучшее, на что оказались способны наши лучшие военные умы: организованная бойня. Организованная, не организованная — бойня оставалась бойней, и кто мог что-то говорить о правилах и этичности на войне, где их не было совсем?
В середине ноября, по собственной просьбе, я был переведён в боевую роту 1-го батальона. Мои убеждения по поводу этой войны сошли почти на нет; никаких иллюзий я не питал, но всё равно пошёл добровольцем в боевую роту. Тому было несколько причин, и первейшей их них была скука. У меня не было других занятий кроме подсчёта потерь. Я ощущал свою никчёмность и некоторое чувство вины из-за того что жил в относительной безопасности, в то время как другие рисковали жизнью. Не могу отрицать, что фронт всё ещё меня притягивал. Если не рассматривать вопросы праведности и неправедности войны, была в бою некая притягательная сила. Казалось, что под огнём живёшь ярче. Все чувства обостряются, рассудок работает чётче и быстрее. Возможно, это объяснялось борьбой противоположностей — привлекательное уравновешивалось отвратительным, надежда вела войну со смертельным страхом. Ты ходил по опасному эмоциональному краю, испытывая опьянение, какого не мог дать ни один напиток или наркотик.
Опасение сойти с ума было ещё одним мотивом. Галлюцинация, посетившая меня в тот день в столовке, когда я в своём воображении увидел Мору и Хэрриссона мёртвыми, стала постоянным страшным сном наяву. Я стал видеть всех такими, какими они станут после смерти, включая себя самого. Когда я брился перед зеркалом по утрам, я видел себя самого мёртвым, и были моменты, когда я видел не только свой собственный труп, но и то, как на него глядят другие. Я видел, как жизнь продолжается без меня. Ощущение того, что меня больше нет, приходило по ночам, прямо перед тем, как заснуть. Иногда от этого я смеялся про себя; как мог я воспринимать себя всерьёз, когда я мог заранее увидеть свою собственную смерть? И других я не мог воспринимать всерьёз, потому что видел их мёртвыми. Мы все были жертвами великой шутки, которую сыграли с нами Бог или Природа. Возможно, именно поэтому трупы всегда ухмыляются. До них доходит эта шутка в самый последний момент. Иногда я от этого смеялся, но чаще всего мне было совсем не смешно, и я был уверен, что ещё несколько месяцев работы по установлению личностей трупов доведут меня до психиатрического отделения. В штабе для мрачных размышлений о трупах было слишком много времени; в боевой роте времени для раздумий очень мало. Вот в чём секрет эмоционального выживания на войне — надо ни о чём не думать.
И, наконец — ненависть, ненависть, сокрытая так глубоко, что я бы и не смог тогда признаться в её существовании. Сейчас могу, хотя это по-прежнему доставляет много боли. Я сгорал от ненависти к вьетконговцам и от чувства, которое живёт в большинстве из нас, и которое намного ближе к поверхности, чем мы себе признаёмся: жажда воздаяния. Я ненавидел врагов не за их политику, а за то, что они убили Симпсона, казнили того мальчишку, тело которого нашли в реке, за то, что выбили жизнь из Уолта Леви. Желание отомстить было одной из тех причин, по которым я добровольно пошёл в боевую роту. Я искал возможности кого-нибудь убить.
Джима Куни, с которым я делил комнату ещё на Окинаве, вытащили из 3-го батальона мне на замену. И я с каким-то чувством гордости за свои достижения передал ему папки с данными о потерях, которые были в несколько раз толще тех, которые я получил в июне.
Казмарак отвёз меня в штаб первого первого. Провожал меня сержант Хэмилтон. Я знал, что мне будет его не хватать, потому что его чувство юмора помогало поддерживать по меньшей мере внешнее подобие душевного здравия на протяжении предыдущих пяти месяцев: однажды Хэмилтон, постоянно страдавший от гастроэнтерита, забежал в гальюн полковника, а потом сказал офицеру, который решил его за это пропесочить за это вздрючил: «Да чёрт побери, сэр, меня настигла «месть Хо Ши Мина». И что вы от меня хотите? — чтоб я в штаны наложил лишь потому, что на моих какашках нет орлов, как у полковника? Говно и смерть погон не различают, сэр».
Батальонный штаб, потонувший в грязи, представлял собой сборище палаток и блиндажей возле французского форта. Там я прошёл по обычным этапам Крёстного пути: зашёл в палатку кадровика зарегистрировать своё предписание, в батальонный медпункт — сдать медицинскую карту, потом обратно к кадровику, чтоб отметить перевод в личном деле, затем на приём к командиру батальона, длинноногому подполковнику по фамилии Хэтч. Он сказал мне, что я должен буду принять взвод в роте «С», в которой раньше служил Леви. Шкипером там был капитан Нил, а Макклой, оставшийся на следующий срок — начальником штаба. Поболтав с полковником, я пошёл обратно в кадры дожидаться водителя из роты «Чарли», который должен был меня забрать. Шёл проливной дождь. Дожди шли день и ночь две недели подряд.
Водитель, рядовой первого класса Вашингтон, подъехал на джипе, густо облепленном грязью. Как все ротные водители, Вашингтон был старателен, весел и услужлив. Старательные, весёлые и услужливые закреплялись на этой работе, а ленивым, хмурым и неуслужливым вручали винтовки и отправляли обратно в строй. Мы ехали по дороге, проложенной по проходу Дайла, и дождь хлестал по лицам, потому что ветрового стекла не было. Дорога, которую дождь превратил в грязевую реку, виляла среди деревьев, вонявших буйволовым навозом и нуокмамом. Вдоль дороги тянулись затопленные рисовые чеки и вереницы банановых деревьев, пригнувшиеся под дождём. Переключив передачу, Вашингтон на полном ходу погнал джип вверх по пологому холму, колёса завращались вовсю, и джип завилял задом, перебираясь через вершину подъёма. Оттуда я увидел Т-образный перекрёсток на расстоянии около полумили впереди, кучку тёмных деревьев, под которыми пряталась деревушка, а за ними — рисовые чеки и предгорья, восходящие уступами к чёрным горам. Клубы тумана, вздымавшегося через листву джунглей, придавали горам вид угрожающий и таинственный. Мы поехали с холма вниз, и дорога стала походить на красновато-коричневый пудинг толщиною в два фута. Несколько крестьян стояли у деревенского колодца, обмывая ноги и ступни. Где-то далеко размеренными очередями бил пулемёт. Вашингтон свернул на просёлок, чуть-чуть не доехав до Т-образного перекрёстка, и проехал мимо оштукатуренного дома, стены которого были испещрены дырками от пуль и осколков. Секция 81-мм миномётов, размещённая на поле позади дома, обстреливала удалённый холм. От мин на хребте холма вспыхивали серые клубочки, он и сам был серый, серый как груда шлака под дождём. Пройдя по краю заросшей долины, просёлок уходил в низкие, побитые временем холмы. Лагерь роты «С» лежал прямо перед нами. Палатки были понаставлены в беспорядке за батареей стопяток, чьи полосатые бело-красные вехи — искусственные точки наводки — выглядели как-то нелепо празднично на фоне палаток, орудий, грязи и омываемых дождями холмов. Отделение морпехов шлёпало по тропе, ведущей от лагеря к линии фронта. Они шли медленно, в одну колонну, пригнув головы, их длинные пончо с капюшонами вздымались на ветру. Приклады винтовок, повёрнутых стволами вниз для защиты от дождя, выдавались под пончо на спине; в поднятых капюшонах, со склонёнными головами, морпехи походили на колонну сгорбившихся кающихся монахов.
Капитан Нил сидел за своим столом в штабной палатке. Жилистый, с неприветливым взглядом и сжатыми тонкими губами, он был похож на строгого директора с какой-нибудь из картинок, изображающих школьную жизнь в Новой Англии старых времён. Я вручил ему свои документы. Он оторвал голову от бумаг, и в глазах его я увидел только то, что они светло-голубые.
— Лейтенант Капута, ждал вас, — сказал он.
— Капуто, сэр.
— Добро пожаловать на борт.