Подобное направление вызывало одобрение Николая Павловича, и осмелевший Закревский потерял чувство меры, увидел себя неким московским царьком. Пришедшие весною 1855 года из Петербурга новости он встретил со смешанными чувствами. Что отставили ненавистного всем Клейнмихеля — прекрасно, что намереваются отправить туда же Василия Долгорукова — правильно, давно пора, а зачем государь дозволил чиновникам ношение бород — непонятно. Разрешение курить на улице Закревский объяснял тем, что новый государь сам был страстным курильщиком, но как можно было позволить свободный ввоз иностранных журналов и книг? Граф иностранных книг не читал (да и французский язык его вызывал улыбки московских аристократов), но был убежден в их революционном и безбожном духе. В общем, московский генерал-губернатор являл собою сдержанную оппозицию новому царствованию, начало которого кто-то назвал «оттепелью».
Менее твердости Закревский являл в личной жизни. Жена его, графиня Аграфена Федоровна, уже не была тою «Клеопатрою Невы», которую воспевали Баратынский и Пушкин, однако сохранила очарование красавицы, к чему добавились совсем иные качества — жадность и скупость. Ловкие фабриканты и откупщики, поставщики дров, сена, пеньки, зерна и любой иной продукции знали ход к графине, чье слово значило в генерал-губернаторской канцелярии не меньше, чем мужнее. Графиня брала ассигнациями, а граф предпочитал округлять свои земельные владения, скупая по «подходящей» цене земли и целые усадьбы в Московской губернии. Снисходительное отношение Николая Павловича ободряло Закревского, но весной 1855 года тонким нюхом царедворца он почувствовал перемену ветра в Зимнем, и это настораживало.
30 августа 1855 года, в день именин нового государя, Закревский устроил, по обыкновению, парадный обед в своем дворце на Тверской. Приглашены были цвет московской аристократии, верхушка чиновничества и духовенства. Все приехали после службы в Чудовом монастыре, и неудивительно, что одной из тем разговоров стала сегодняшняя проповедь митрополита Филарета и он сам.
— Поверите ли, я не узнала владыку — так он постарел за лето. Старец — одно слово! И говорит так тихо, что и в ближнем ряду едва разберешь,— со сдержанным недовольством говорила хозяйка. Затянутая в корсет, с модной прической, в веденеповом платье, отделанном аграмантом, и в пелерине из горностая, крытой алым шелком, блистающая бриллиантами в ушах, на груди и на запястьях, в темном углу гостиной она выглядела много моложе своих пятидесяти пяти лет.
— Что ж вы хотите, ваше сиятельство, ему семьдесят с лишком,— почтительно заметил Андрей Николаевич Муравьев.— И то удивительно, что служит еще и сохраняет остроту разума. И беседа его нынешняя все так же чудесна, как и ранее.
Вокруг присевшей на диване графини образовался кружок гостей. Видно было, что разговор о проповеди Филарета мало кого интересовал. Аграфена Федоровна из учтивости согласно кивнула на слова Муравьева, но тут же обратилась с вопросом к молоденькому офицеру с адъютантскими аксельбантами. Слегка кашлянув от смущения, он переспросил:
-- Петербургские новости?.. Много о новой форме говорят, ваше сиятельство. Государь распорядился ввести новые мундиры. Цвет темно-зеленый, двубортные, в гвардии по восемь пуговиц в ряду...— Офицер замялся, но быстро нашел новую, более подходящую тему: — Еще говорят, будто скоро в Мариинском театре возобновят «Даму с камелиями» Дюма-фис!..
Ответом ему было странное молчание. Петербуржец был далек от высшего света и не знал о давнем романе дочери хозяев, графини Лидия (бывшей замужем за сыном министра иностранных дел Нессельроде), с модным французским литератором Александром Дюма-сыном, которого она бросила ради чиновника отцовской канцелярии князя Дмитрия Друцкого-Соколинского, восьмью годами моложе ее. В гостиной генерал-губернатора не принято было говорить о чем-либо, связанном с любвеобильным сердцем графини Лидии.
Тут же среди гостей нашелся находчивый и рассказал о дивном новом занавесе для Большого театра, в котором заканчивался ремонт после пожара.
По правую сторону от отделанного малахитом и бронзою камина под зеркалом в роскошной раме сидел на диване величавого вида старик со звездами на фраке устаревшего покроя и голубой муаровой лентой поверх пикейного жилета, а рядом старушка в старомодном чепце и платье цвета лиловой сирени, воротник, рукава платья и края чепца отделаны были кружевным рюшем. Гости любезно кланялись им, но обходили стороной. Муравьев счел необходимым остановиться.
— Не скажете ли, ваше сиятельство, что за письмо послали вы к покойному государю? Говорят разное...
— Письмо...— Князь Голицын по-стариковски напрягся, припоминая, и с облегчением вспомнил,— Ах, это... Видите ли, дошли до меня верные известия, что в Симферополе много недужных, за коими нет надлежащего ухода. Я выделил несколько от себя и присоединил к сорока тысячам, завещанным сестрой Анастасией на помощь севастопольским героям. Послал к государыне императрице. Многие посылали. Ведь наш владыка собрал по епархии сто десять тысяч рублей... Вдруг узнаю, что наши добрые намерения вовсе не достигают цели. Крадут! Масса средств расхищается казнокрадами. Приходит ко мне одна севастопольская вдова за помощью... Из ее рассказа я многое понял. Вот и написал... Не знаю, успел ли его прочитать покойный государь.
Муравьев откланялся, и старики вновь остались вдвоем.
На диване по другую сторону камина разговор шел в ином тоне.
— Не сомневайтесь, мадам, я верно знаю, что новая цена заграничного паспорта
установлена не в пятьсот, а всего-то в пять рублей!
— Какая радость! Решено: беру мужа, и едем на зиму в Париж!
