– Твой вопрос понятен, Мирна. Комментарий о майке не относился ни к чему. Это был глупый комментарий. И обидный. Мне очень жаль. Я не помню, откуда он взялся. Я надеюсь, мне удастся докопаться до причины…
– Я помню из кассеты…
– Мне показалось, ты не слушала кассету.
– Я этого не говорила. Я сказала, что забыла принести ее, но я прослушала ее дома. Фраза о майке последовала сразу после моих слов о желании познакомиться с одним из твоих одиноких богатых пациентов.
– Да, точно, я помню. Я удивлен, Мирна. Я считал, что наши сессии не так много значат для тебя, чтобы запоминать их настолько хорошо. Позволь, я вернусь к своему восприятию последнего часа. Одно я помню точно – эта реплика о знакомстве с одним из моих богатых пациентов действительно вывела меня из себя. Как раз перед этим я спросил тебя, что бы я мог предложить тебе, и это был твой ответ. Мне казалось, меня унизили: твое замечание задело меня. Я должен был быть выше этого, но это оказалось мне не по силам.
– Обижен? Не были ли мы немного злы друг на друга? Так, в шутку.
– Возможно. А может быть, больше, чем в шутку. Вероятно, ты выразила свое сомнение в том, что мне есть что тебе предложить, – самое большее – знакомство с другим мужчиной. Мне показалось, я ничего не стою. Скорее всего, поэтому я и сорвался на тебе.
– Бедняжка! – пробормотала Мирна.
– Что?
– Ничего, ничего – очередная шутка.
– Я не собираюсь позволять тебе отталкивать меня такого рода замечаниями. По сути, я думаю, мы могли бы встречаться чаще одного раза в неделю. На сегодня мы должны закончить. Мы уже перерабатываем. Давай начнем с этого момента в следующий раз.
Эрнст был рад, что час Мирны закончился. Но не по обычным причинам: она не наскучила ему, не рассердила его – он был истощен. Ошеломлен. Потрясен. Заинтригован.
Но Мирна не исчерпала своих нападок.
– Я же тебе на самом деле не нравлюсь, правда? – заметила она, поднимая свою сумку и собираясь уходить.
– Напротив, – сказал Эрнст, застигнутый врасплох пациенткой. – На этой сессии я почувствовал к тебе особую близость. Сегодня была трудная, но хорошая работа.
– Я не об этом тебя спросила.
– Но это то, что я чувствую. Временами я чувствую, что между нами огромное расстояние; временами мне кажется, мы близки друг другу.
– Но я же тебе не нравлюсь?
– Симпатия – это глобальное чувство. Иногда ты Делаешь что-то, что мне не нравится; иногда мне очень Нравится то, что ты делаешь.
«Да, да. Тебе нравится моя большая грудь и шелест моих колготок», – думала Мирна, доставая ключи от машины. У двери Эрнст, как обычно, протянул ей руку, Она не хотела отвечать. Меньше всего ей хотелось физического контакта с ним, но отказаться не было возможности. Она слегка пожала его руку, быстро высвободила свою и ушла, не обернувшись.
В ту ночь Мирне не спалось. Она лежала в постели не зная, как отделаться от образа доктора Лэша, высказывающего свое мнение о ней. «Скучная», «сплошные острые углы», «ограниченная», «вульгарная» – эти слова крутились и крутились в ее голове. Ужасные слова – но ни одно из них так не оскорбляло, как фраза о том, что она ни разу не сказала ничего интересного или прекрасного. Его желание увидеть ее когда-нибудь пишущей стихи, жалило Мирну, в глазах стояли слезы.
В памяти всплыл давно забытый случай. Когда ей было десять или одиннадцать лет, она написала много стихотворений, но держала это в секрете – особенно от своего грубого, критичного отца. Незадолго до ее рождения он оставил ординатуру по причине алкоголизма и остаток жизни прожил разочарованным, пьющим врачом маленького городка, чей офис находился дома, проводя вечера перед телевизором со стаканом виски «Олд Грэнд». Он никогда не утруждал себя заботами о дочери. Никогда, ни единого раза он открыто не высказался о чувстве любви по отношению к ней.
В детстве она вечно совала нос куда не следует. Однажды, когда отец звонил кому-то по телефону, она рылась в его столе из орехового дерева и в верхнем ящике под грудой карт его пациентов нашла пожелтевшие любовные письма – некоторые от ее матери, а некоторые от женщины по имени Кристина. Она была очень удивлена, когда в самом низу увидела свои стихи, и бумага, на которой они были написаны, была странно влажная. Поддавшись порыву, она забрала их вместе с письмами от Кристины. Через несколько дней, в один из пасмурных осенних вечеров, она положила их вместе со всеми остальными своими написанными сочинениями в кучу сухих платановых листьев и подожгла. Весь вечер она просидела, наблюдая, как ветер расправлялся с пеплом ее поэзии.
С тех пор между ней и отцом опустилась непроницаемая завеса молчания. Он так и не сознался, что вторгся в ее личную жизнь. Она никогда не призналась в собственном вторжении. Он ни разу не упомянул о пропавших письмах. И хотя она не написала больше ни единой строчки, ее продолжало удивлять, почему он хранил листы с ее стихами и почему они были такими влажными. Она иногда представляла, как он читал ее стихи и умилялся их красоте.
Несколько дней назад позвонила ее мать и сказала, что у отца был обширный инсульт. Хотя она немедленно помчалась в аэропорт и вылетела первым же рейсом, приехав в больницу, она обнаружила уже пустую комнату и матрасы, покрытые чистыми простынями. За минуту до ее приезда санитары увезли тело.
Когда она впервые встретила доктора Лэша, она была поражена стоящим в его кабинете антикварным столом из орехового дерева. Он был похож на стол ее отца, и часто во время долгого молчания она ловила себя на том, что пристально разглядывает его. Она никогда не рассказывала доктору Лэшу ни о столе и его секретах, ни о стихах, ни о долгом молчании между ней и ее отцом.