Франсуа Каванна
РУСАЧКИ
Марии Иосифовне Татарченко, где бы она ни находилась.
И еще:
Анне, Ирине, Наде,
Клавдии-Большой, Надежде, Любе,
Шуре-Большой, Кате, Жене,
Шуре-Маленькой, Даше, Соне,
Оле, Вере, Галине,
Зое, Mapфe, Лидии,
Тане, Татьяне, Ванде,
Тамаре, Наташе-Маленькой, Агафье…
И еще:
Пьеру Ришару, Бюрже, Роже Лашезу,
Марселю Пья, Фернану Лореалю, Штими,
Поло Пикамилю, Раймону Лоне, Виктору,
Огюсту, Морису Луи, Ронсену,
Коше, Жаку Классу, Рене-Лентяю,
старому Александру, Бобу Лавиньону, Толстому Мими,
Ролану Сабатье, Дядюшке, Фатьме…
И еще:
всем тем, чье имя мною забыто, но не лицо, всем тем, кто приволок-таки домой свою шкуру, всем, кто ее там оставил,
и вообще, всем мудозвонам, которые не были ни героями, ни предателями, ни мучениками, ни палачами, а просто, как и я сам, несчастными мудозвонами.
И еще:
той старой немецкой даме, которая всплакнула в трамвае и дала мне хлебные карточки.
Рынок рабов
Это — машина. Огромная. Этажа два, не меньше. А перед ней я, прямо посередке. Пресс горячей штамповки, вот что это.
Жар от машины — адский! Засыпаешь в нее бакелитовый порошок, вкладываешь рожки из жести, маленькие и большие, маленькие в большие, бакелит плавится и заполняет пространство между двумя рожками; снимаешь форму, пуф — получаются заостренные головки снарядов из настоящей красной меди, как бы отлитые из цельного слитка, остается только покрыть их сверху, в цехе гальваники, неосязаемым слоем красной меди, — солдатики
Иваны же вечером у костра, выколупывая у себя из телес эти жестяные стружки, чуть-чуть припудренные медью, ржут, как здоровые дикари, и думают, до чего же она докатилась, Великая эта Германия, уж немецкому солдафону несдобровать. Мы, на другом конце, тоже так думаем. Только немецкий солдафон так не думает. Видит он только красивую сторону, ту, что с медью. Бакелита и жести-то он не видит, ладно, ему же лучше, пусть наслаждается, ведь белый хлеб съеден и ему больше уж никогда не будет так весело, как до сих пор, но он-то об этом еще не знает, он верит, что гульба закрутилась надолго, — а почему бы и нет?
Стою я перед этой машиной, точно посередке. Справа от меня — Анна. Слева — Мария. Я — слуга машины. Анна и Мария — слуги мои.
Анна готовит жестяные рожки на круглом таком тяжелом, как черт, противне со специальными дырами, а я этот противень в нужный момент всажу в живот машины, я ведь мужчина, я — сила, я — мозг. Мария вынимает из противня, который я только что извлек из машины, еще дымящиеся жестяные запеканки с бакелитовой начинкой в виде снарядных головок. Работа идет по сигналу — точное время обжига, — по будильнику: как затрезвонит — я открываю, извлекаю противень с готовой выпечкой, засаживаю противень с сырой партией, закрываю, задраиваю, тяну правой рукой за свисающий рычаг, левой нажимаю на какую- то выступающую внизу хреновину, бумм, восьмитонный пресс обрушивается, гидроудар, струи пара, встряска дикая, грохот железнодорожной катастрофы. Жженый бакелит тянется желтым дымом, а дым ползет, тяжелый, прямо на нас и воняет. Боже мой, как воняет!
Abteilung Sechsundvierzig. Участок № 46. Двадцать таких же чудовищ, как это. И перед каждым — бледненький щуплый французик с двумя бабами по бокам. А через каждые две минуты — гидроудар, звонок, извлекай — всаживай… Прессы работают не в едином темпе: то долго все ничего, то вдруг — целый шквал гидроударов, аж стены ходуном ходят.
Голова у Анны, как у кошки, манеры, как у кошки. Лицо треугольником, острием вниз, широко раздвинутые скулы, подпирающие глаза, глаза черные, широко расставленные глаза черной кошки, внутри с позолотой. Волосы в белой тряпице аккуратно подобраны, из-за пакости этой, желтого бакелита.
Мария… Нет, не сразу!
Трое суток без сна. Этот вонючий поезд все тянулся и тянулся по серой долине, по полдня простаивал в пустынях шлака, в концах тупиковых веток, покрытых ржавчиной и грязными желтыми цветами, чтобы пропустить черт знает какие срочные составы войск, танков, боеприпасов, раненых или тучных ревущих коров, купленных втридорога (но что для них деньги?) у какого-нибудь тучного фермера, где-нибудь в тучной Нормандии.
Начиная с Меца жрать нечего. Мец — это первый немецкий город. Даже странно как-то. Никогда и не задумывался: Эльзас-Лотарингия снова стала фрицевой. Конечно, если подумать, так это само собой. Они победители, сами себе ее и возвращают. С провинциями всегда так, туда-сюда, особенно с приграничными. Следовало ожидать. Война эта такая чокнутая, других я, правда, не знал, но все-таки не так я ее себе представлял. Не так бардачно. Газеты и радиостанции кричат вовсю, что канцлер Гитлер наш друг, что Европа людей честных победила гидру анархии и хулиганья из Народного Фронта, что дали мы себе спустить штаны и это великое счастье, что это настоящий дар Божий, даже маршал Петен сказал, даже священники, которые выходят в предместья, чтобы всем объяснять, что наш настоящий истинный и извечный враг, гниль