святого дела. Я ненавижу смерть и ненавижу страдания, это не оригинально, но я таков, от смерти животных мне еще более больно, чем от смерти мужиков, что делать?
Смотри, жандармы! Французы, точно! Все в черном и синем, с их кепи{48} , крагами и серебряными нашивками. Неподалеку — группа немцев, видимо офицеры. Жандармы со строгим видом просматривают совсем-по-жандармски-как-ни-в-чем-не-бывало людской поток. Требуют у мужчин предъявить документы. Морванец поинтересовался, не ищут ли они курокрада? Жандарм ему отвечает, а ну-ка, покажи свою военную книжку! А у меня ее нету, говорит морванец, возрастом не вышел. Тогда — удостоверение личности. И смотри, чтобы было в порядке. У него в порядке. Ну и козел же ты, сказал я ему чуть подальше, они же злые, как блохи, получили поджопник, вот и отыгрываются на ком угодно! Морванец мне разъясняет:
— Ты так ничего и не понял! Эти гады ищут солдат, переодетых в штатское, чтобы их выдать бошам! А иначе, отчего же жандармы не сами в плену, скажи-ка? Они же военные! И даже еще военнее, чем военные, именно они толкают солдатню на фронт и выискивают дезертиров, чтобы их расстреляли. Ох уж, эти мне сволочи!
Вижу табличку: Монтро. Йонна впадает в Сену в Монтро, сказано в моем учебнике географии. Это Йонна, а это Сена. А на Сене — баржа, которая плывет к Парижу. И которая согласна нас взять, хотя уже битком набита парижанами вроде нас. Тук-тук-тук, мощный дизель, тук-тук, причал отходит, исход заканчивается речным круизом.
Человечество, помятое, грязное, истерзанное, устилает всю палубу. Человечество скорее добродушное. Натерпевшись такого страха, оно находит, что оборачивается все не так уж плохо. Готовится свить себе гнездышко в поражении. В конце концов, и сами немцы тоже очухались после 1918-го. А алжирцы, марокканцы, негры, мальгаши — все эти люди, которых Франция победила, разве нам не достаточно повторяли, что они теперь гораздо счастливее, чем были раньше, и более гордые? Да, но победила-то их Франция, что есть честь и источник всех благ! Ну что ж, ладно, Германия будет теперь Францией, Франции нужно свыкнуться с этой мыслью.
Из чемоданов появляется провиант. Не повезем же все это домой! Конец нищете! В Париже всего навалом, будьте любезны, отведайте еще паштетика, да, да, извольте, не обижайте меня, в вашем возрасте не насытишься, у вас же самый период роста, говорит одна дама, у вас должно быть крепкие руки. Она щупает мои бицепсы. Беру еще паштетика. И камамберчика. И бургундского. И шоколада с орешками.
Плавно проплывает берег, вспоротые мосты следуют друг за другом, какой-то парень растягивает аккордеон. Прекрасная жизнь, если бы не такая зверская боль. Дама дает мне таблетки. Вот увидите, как рукой снимет — фьють! И действительно. Становится терпимо.
Марна впадает в Сену в Шарантоне. Здесь мне и выходить.
Прощаюсь с морванцем. Он говорит мне: привет, старикан, до скорого! Ну да, говорю ему, до предстоящей последней войны! Хохочем. Просовываю руки в тесемки, взгромождаюсь на велик, и через двадцать минут я уже дома. И только карабкаясь в гору по Большой улице, я вспоминаю, что даже не знаю имени этого морванца. Никогда у него и не спрашивал. Он моего — тоже.
Папа с мамой счастливы, да и гора с плеч, само собой. Оказывается, столько людей полегло на дорогах, людей из Ножана, такой-то и потом такой-то, что все еще нет света, нет ни автобусов, ни метро, ни рынка, а газеты, газеты есть, говорят, что все будет снова работать нормально, что надо, чтобы французы были едины и вместе с Маршалом, и чтобы взялись за работу, раскаявшись в прошлых своих ошибках, чтобы те дурные пастыри, которые привели нас сюда, были осуждены и наказаны, что немцы на нас не в обиде, знают они прекрасно, что мы не виновны, впрочем, они по-рыцарски уважают неудачливого противника, мужественных французских бойцов, и все такое.
Мама говорит, что они очень вежливы, что ни говори, но самое главное, не начинай провоцировать их по-дурацки, не строй из себя умника, выходи на работу завтра утром, пойди, покажи им, что ты не ленивый.
Папа молчит. Похоже, думает, что самое трудное впереди.
Пошел вырывать себе зуб. У зубного наркоза не было, и мне казалось, как будто он голову отрывал, да еще приступал раза три, я почти разломал ему кресло, так лягался, кресло было старым, да и сам зубной был старый.
Роже и мои остальные кореши так и оставались в Ножане. Здорово они надо мной издевались. Ехать в такую даль, чтобы тебя догнали, ни хера себе! А я так считаю, что стоило.
Забастовка
Значит, так. Всю эту сраную войну они сотворили только ради того, чтобы мы нашли друг друга, Мария и я.
Все эти мертвяки, все эти исходы, эти бомбардировки, эти ультиматумы, эти нарушенные соглашения, эти потопленные новейшие корабли, эти Железорудные пути{49}, эти линии Мажино, эти стертые города, эти вымоленные перемирия, эти вырванные глаза, эти лопнувшие животы, эти дети, убиенные на убиенных своих матерях, эти парады победы, эти венки неиз-вестно-мусол- дату, эти выездные спектакли — все это скопом, вся эта срань, она закрутилась только ради того, чтобы мы с Марией сошлись, каждый со своего края света, чтобы мы встретились где-то на полпути, перед этой адской машиной, и чтобы мы нашли друг друга, Мария и я, и чтобы мы распознали друг друга, Мария и я, Мария и я.
Был я весь новеньким, готовеньким, изголодавшимся по любви, и даже не знал того. Спелым, как плод. Без памяти жаждавшим, чтобы меня сорвали. И не знал того. Настолько глубоким был вакуум, настолько гложущим был голод, что этот водоворот меня затопил, перевернул вверх тормашками, и столкнулись во мне выплеснутые одним столкновением две любви, бурные и безмерные, бурные и безмерные, как любая любовь. И безумные. И на всю жизнь. Как любая любовь.
Мария.
И русские.
Все это взорвалось во мне разом. Русские. Мария. В первую ночь, в первую минуту.
Вылупился я из своего предместья, из своего захолустья итальяшек и гаврошей. Понятия не имел, что значит «русские». Сталкивался бывало с детьми белоэмигрантов в школе, но ничего я тогда не увидел. Время было не то небось. Или не те русские. Но отныне ко всему русскому у меня есть и всегда будет пылающая, неудержимая, сугубо пристрастная страсть. И наивно сентиментальная. И радостно несу я ее. Такой и бывает страсть.
А все это потому, что один грустный кретин, маразматик, хладнокровно поджег планету. А еще потому, что другие кретины, такие же маразматики, продувные мудила, дали ему раскрутиться, исподтишка подстрекали, вообразив, что смогут потом обуздать этого бешеного хищника, когда он слопает только то, что мешало им в их пустых головенках сраных лавочников… Вам плевать! Бросили вы меня сюда, кровожадное мудачье, козлы-маразматики, сперли мои шестнадцать лет, да и все остальные годки с тех пор, а сейчас — мои двадцать, — ведь забрили-то точь в точь в день рождения, 22 февраля 1943-го, ох уж эти любители символики дат! — так валяйте, гоните теперь ее, вашу войнюшку, вы не сумели, вы не хотели ее избежать, признайтесь, вам это нравится: великий переполох, отрывающий вас от завода, от женушки, от аперитивов с гостями, от занудных разглагольствований, от нудного траханья с благоверной, она сделала из вас безответных героев, узаконенных убийц, свирепых насильников, дозволенных Верховным командованием, диких хищников на поводке, нравится вам это, навозники, помойка, конформисты, обыватели, куча говна! Вас заведешь за Родину, за Свободу, за Права Человека с прописных букв, ведь вы же даете возможность тем, кто напротив, упиваться романтикой пивных пуз, бредом коллективной мегаломании, вы ратуете за просвещение и спокойно созерцаете, как ненависть кует свою сталь и изрыгает рык убийц. Подонки и сволочи, сами себя ослепляющие, вы созерцаете, как завтрашний страх вяжется у вас на глазах, так безнаказанно, дерзко, а вы играете себе в кегли! В тридцать пятом, когда он со своей опереточной армией захватил Прирейнье, попрал святое. Архигарантированный договор