колодцы, — это в учебниках. Не хватает крысиной отравы, — сбрасывать туда трупы. Заставлять тифозных насрать в них…

Я видел, как в разгар зимы привозили целыми платформами, уже неделями болтавшимися по запасным путям и тупиковым веткам, украинцев или белорусов, зажатых в кучи, чтобы не замерзнуть живыми, привязанных друг к другу тряпками, чтобы не свалиться на шпалы, если заснешь. Это были, в основном, женщины всех возрастов, но никогда среди них не было слишком старых. Куда же девали бабусь? А дедусь? Старых мужиков тоже на этих платформах не было. Дети зато были, даже совсем малые. Все это — зеленое от мороза, изголодавшееся, ошеломленное ударами и окриками, не знающее, куда их везут, может, на бойню, подгоняемые — los, los — ударом приклада под ребра, давай, сходить, runtersteigen! Мертвых оставьте здесь, ими займутся, los, los, schneller, schneller, Mensch! Смотрел я на это издали, подходить было запрещено, колючка и автоматы, их уводили пешком, в какой-то далекий загородный лагерь, без грузовиков, без бензина, — все для фронта, мясо бедных — это единственное сырье, которым Рейх еще располагал в большом количестве.

Иногда целый поезд S-Bahn реквизировался для транспортировки прибывшего груза, но тогда штатским доступ к станции был запрещен. К стенкам вагонов прибиты таблички: «Sonderfahrt» (особый состав).

Бельгийцы нам разъясняют, что русские и украинцы здесь по своей воле, что они предпочитают плен большевизму, видите ли, бегут перед Красной Армией потому, что коммунизм, они-то, поверьте нам, знают, что это такое, поэтому-то и поняли, так вот, а жизнь, которая у них здесь, с пинками и поджопниками, и все такое, ну что же, — так это рай по сравнению с тем, что там, так вот, и тогда, конечно, они и выбрали ту сторону бутерброда, где хоть маргарин намазан!

Бельгийцы, мы быстро поняли, водятся двух сортов: валлоны и фламандцы. Переводчики (Dolmetscher) — это всегда фламандцы. Потому что их родной язык близок к немецкому, да впрочем многие из них учили немецкий, хотя бы чтобы досаждать своему королю, который заставлял их в школе учить французский. Выходит, они говорят на обоих. Особенно в самом начале войны у них была склонность чувствовать, что они согласны с теорией превосходства высокого белокурого арийца… В общем, ладно, так или иначе остерегаемся обсуждать политику в их присутствии, не слишком уж ворчать на власти заводские или лагерные. Но странно зато, что голландцы, эти массивные глыбы белых и розовых мышц, считаются нами совсем бесхитростными.

Plunderer werden abgeschossen![24]

S-Bahn мотает нас во все железки через Берлин на высоте третьего этажа, из района в район, из развалин в развалины. В вагоне тесно. Битком набито баб, бледных из-за растерзанной ночи, но все-таки болтливых. Бабы здесь — это русские бабенки. И это сказано вовсе не грубо, это нормальное русское слово. Баба: колобок на колобке. Самый маленький колобок, круглая головка, обмотанная в большой белый платок, только носик торчит, тоже круглый, носик этот — и совсем короткий, круглый и короткий, как картофелинка, — носик украинский, платок под конец делает два-три оборота вокруг шеи, туго-туго, и завязывается спереди. Остальная часть бабы, самый большой колобок, — набивка из ватина или уж не знаю какого такого простеганного чего-то на машинке между двумя холстинами, — получается просто перина с рукавами, страшно тепло, гораздо теплее, чем все наши свитера, однако толстит, — тыква на лапках, поэтому бабы и ходят с растопыренными руками. То, что виднеется от их ног, подстегано слоями газет, обернутых в тряпки и обмотанных бечевкой. На ногах — сабо, лагерные холщовые шлепки с неуклюжими деревянными подошвами. Никто так старательно не защищает себя от холода, как русские.

Затерялись среди этих баб несколько старых немчур, одеревеневших от ревматизма, которых оторвали от пенсии, чтобы ездить к черту на кулички, на дальний конец рабочих пригородов, подгонять сброд иностранцев и получать себе на плешь бомбы, по двенадцать часов в сутки, — не обидно ли, после трудовой жизни, война Четырнадцатого проиграна, два-три сына на фронте, — ach, Scheisse!

По мере того как перемещаемся к западу, разгром хватает тебя за живое. Яновицбрюкке, Александерплац — старый Алекс, полный шлюх, дезертиров, беглых военнопленных французов, превратившихся в воров и сутенеров и даже в хозяев гостиниц и ресторанов, царящих над берлинской шпаной и воровским миром, кастрированным войной, — Биржа… Здесь начинаются фешенебельные районы. О ужас! Фридрихштрассе, Бельвю, Тиергартен, Зоологишергартен, огрызок того, чем была Гедехнискирхе, розовая церковь, торчащая как гнилой зуб на углу того, чем был Курфюстендам. Шарлоттенбург… Неожиданно — поток света. Ты — под открытым небом. Нет больше ни стен, ни улиц, ни города. Одна пустота. Перед тобой, до самого горизонта, — белое пространство, резко отражающее солнце. Как снег с высоты канатной дороги. Но снег неровный, сильно пересеченный, рваный, взъерошенный балками, углами погребенных шкафов, изогнутыми трубами… Несколько огрызков стен — вровень с землей. То там, то сям, совсем по-дурацки, топорщится каминный дымоход, как мачта чуть-чуть с зигзагами. Долго меня будут поражать эти дымоходы, которые все еще продолжают стоять, когда ушли стены. Представь себе, все рухнуло, стены метровой толщины, эти немецкие дома, особенно богатые, от которых остались только груды кирпичей, больше сплошных, чем пустотелых, — в общем, ладно, раз им так нравится, — только, когда это все уже на земле, получается толстый слой, пять или шесть этажей, сжатых до высоты одного, раскинулись на всю улицу, целый квартал подстрижен под ноль, а эти вот дымоходы каминов, очень красные, выворачивают на фоне лазури свои пальцы скелетов-ревматиков… А отопительные батареи! Местами весь трубопровод центрального отопления, так и оставшись подвешенным в воздухе, вырисовывает в пространстве призрак того дома, который здесь стоял. Батареи свисают с труб, как гроздья зрелого винограда.

— Это доказывает, что как бы они ни хорохорились, они лучше кумекают в механике и в железяках, чем в строительном деле, — говорит мне Рене-Лентяй. — В Париже стены в полтолщины этих, так, ей-богу, они бы лучше выдержали!

Шарлоттенбург. Здесь мы выходим.

Посреди маленькой площади, раньше, должно быть, очаровательной, маленькой площади, тщательно обезображенной, на которой три огрызка искромсанных платанов вопят от смерти, недалеко от мэрии Шарлоттенбурга, — барак, как и все бараки, — все на одно лицо. Над его дверью — большая вывеска с крупными готическими хорошо вычерченными буквами: Bauburo (Строительная контора). Хотя бы не так грустно, как контора разрушения, — сразу поднимает настроение. Громадный хвост начинается от двери, дважды закручивается вокруг площади. Пострадавшие этой ночи. Глаза у них красные, вид трехнутый, шикарная одежда — белесая от штукатурной пыли, местами разорвана, местами прожжена. У некоторых голова забинтована или рука на перевязи. На спине одних — тирольские рюкзаки, другие волочат с собой чемоданы в колясочках из белого дерева, с четырьмя колесиками с железными ободами, похожими на игрушечные, в которые запрягают барашков. Тирольский рюкзак для господина, деревянная тележка для госпожи, — столь же типичные для немцев аксессуары, как кожаные штанишки с перевязью для их пацаненка.

Никакой сутолоки. Все в порядке. Специалисты из Bauburo будут изучать их случай, один за другим. Посмотрят, может быть, есть возможность поставить подпорки к тому, что осталось от жилища, залатать толем пробоины в крыше, прибить картонки на пробоины в стенах, в общем, такие дела… За окнами видны парни, склонившиеся над кульманами, на которых топорщатся шарнирные хреновины, — выглядит все весьма серьезно, очень по-инженерски.

Ватаги зевак, вроде нашей, вываливаются отовсюду в сопровождении дряхлых охранников со страшно компетентным видом. Перед бараком — синюшный фриц, одетый в светло-зеленое: шляпу с перышком и брюки, засунутые до колен в толстые белые вязаные носки в рубчик, от этого у него икры словно отлиты в бронзе, он занимается всем, — нечего волноваться, дело свое он знает. Герр доктор — главный архитектор, сливки общества, партийный значок. Наши две старых шкварки подводят нас к нему, делают что-то вроде хренового компромисса между хайлем нацистов и честью военных. Начиная с прошлого года только нацистский хайль разрешен и обязателен, но после определенного возраста рефлексы стираются.

Вы читаете Русачки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату